«Горь-ка, горь-ка! — закричали за столом. — Горька».
— Вот вы и знаете обо мне все, Михаил, — как-то сдавленно, не подымая на него глаз, начала Наталья.
— А я так сразу и решил, — невозмутимо ответил он.
— Как? — настороженно спросила она, вскинув постаревшее, какое-то сразу усталое лицо. — А как же тогда наши с вами… — Она замялась, — ну, танцы и все такое…
— Вам хотелось побыть сегодня молодой, правда? — в упор и так же убийственно просто спросил он ее. — Вы ведь играли, верно? — Он положил себе в рот большой кусок торта и, как-то противно пережевывая, добавил: — А я вам подыгрывал, и не так уж плохо, верно?
Он отпил чаю из чашки.
— А танцевать я вас, если хотите, конечно, научу, у вас это получится в конце концов…
— Да? — растерянно произнесла она и зачем-то тронула рукой сначала бровь, потом висок, потом приложила пальцы к дрогнувшим губам. — Я сейчас, — сказала она и встала из-за стола.
Стоя в заваленной шубами и пальто тесной передней, она вспомнила, как когда-то, когда еще не было ни ее Танечки, ни даже Катюши, когда она вот так же выходила хоть на минуточку от гостей, всегда, как на веревочке, выбегал за ней кто-нибудь, кого подчас даже и не замечала весь вечер. Бывало, и по два выбегали за ней следом… Она, сдерживаемая какой-то необъяснимой силой, наперекор разуму, постояла еще немножко, подождала — нет никого, и тогда, накинув на плечи показавшееся ей тяжелым пальто, открыла дверь и, задержавшись лишь на мгновение, шагнула за порог.
В вагоне метро сидевшие напротив нее люди не замечали ее, девушка спала на плече у своего возлюбленного. Тот, остекленевшими глазами уставившись в пол, так и не поднял головы всю дорогу; мужчина, пошелестев листами «Литературки», замер, бегая воспаленными глазами по строчкам.
«Как глупо все получилось. Как глупо. Какая ж, должно быть, я была смешная на этой дурацкой свадьбе. Это ж надо было додуматься вылезти со своими танцами. Господи, стыд-то какой!.. «А танцевать я вас научу…» Это что же значит? Я как дура отплясывала весь вечер перед ним, наслаждалась… А он все это время глядел на меня и смеялся надо мной. Конечно, смеялся. Да. Ну точно. Вот до чего дожила. Старая… Старая… — повторила она шепотом и опять удивилась, что никто не обратил на нее внимание, а ведь она сказала это почти вслух… — Кому бы и мне вот так, как эта, положить сейчас голову на плечо, чтоб пожалел, чтоб успокоил. Некому, нее-екому… — И она заплакала, вытирая платочком слезы, и снова никто не обратил на нее никакого внимания. Казалось, все были заняты только своими делами. — А у меня такая беда, такая беда, — и она снова поднесла платок к лицу.
И тут, почти отчаявшись, она вспомнила вдруг Петра Ивановича, детей — Танечку и Катюшу, и стало на душе легче. Она, не скрываясь — все равно никто ничего не хочет видеть, — улыбнулась сквозь слезы. И вдруг заметила, что читавший напротив нее газету, как-то ошалело вытаращив глаза, смотрит на нее через верхний согнувшийся край листа, смотрит в упор.
Она улыбнулась еще раз, просто так уже, оттого, что на душе стало совсем легко, и человек с «Литературкой» тоже заулыбался было, но потом, спохватившись, заозирался на тех, кто не обращал на них никакого внимания, и снова уткнулся в свои листы, сразу зашевелившиеся, зашуршавшие, будто ожившие в его руках.
Перед самым домом она остановилась под уличным фонарем, вытащила из сумочки зеркальце и, послюнявив кончик платка, стерла с лица остатки недавних своих переживаний, вглядываясь в крохотное свое отражение, на котором таяли медленно падающие пушистые снежинки.
Она поднялась на свой этаж, осторожно открыла ключом двери. Петр Иванович будто все это время простоял за дверью — ждал ее. Она как ни в чем не бывало улыбнулась.
— Все было чертовски мило… Какая я счастливая… — обняла мужа. — Вот и зима пришла, — добавила нежно. — А ты высовываешься из окна…
Секрет молодости
1
Чтобы начать говорить с Опенком, надо как будто вбежать по лесенке своего настроения на самую высокую приступочку и только тогда можно попасть с ним в один тон. Из-за этого самого Опенка Груздев и заметил в первый раз, что живет как-то не так. Ну в самом деле, если бы все было в его жизни хорошо, то с какой бы такой стати ему каждый раз взбираться по той самой лесенке на самую верхотуру — ведь если бы все нормально было, то он и так сидел бы там наверху и никогда бы оттуда не спускался.
Груздев и радовался — Опенок тонизировал его, но и печалился тоже — ну как же, тот напоминал ему, что живет Груздев с приспущенным флагом и что надо жить иначе. Как именно — он не знал. Но опенковский сигнал о неблагополучии держал в уме.
Сколько раз зарекался Груздев: «Позвонит — не полезу». Но каждый раз, как только в трубке раздавался знакомый голос Опенка, забывал о своем себе обещании и… лез. Хотелось причаститься к той казавшейся ему столь желанной жизни, которой совсем еще недавно жил и он сам, которую хорошо еще помнил и, что самое страшное, которую считал еще не закончившейся, продолжавшейся. О, если бы не этот Опенок с его бодрым голосом. Это он поставил точку на том, с чем так не хотелось прощаться Груздеву и что он держал под сердцем как самое для себя дорогое. Держал — так ему казалось, — а пришел Опенок, и Груздев узнал, что рядом с его сердцем давно пусто, что нет там ничего. Куда все девалось, когда?
Он не стал искать ответа на все эти вопросы — да и зачем. Опенок все одно врать бы не стал — какой ему резон, — а указал в темный угол груздевской души, и все.
Говорил он с Опенком, а у самого на душе кошки скребли, потому что голосом тем, опенковским, говорила с ним прошлая его жизнь, и он должен был напрягаться, подхлестывать себя, подстегивать.
Но вот раздавался голос Опенка, и Груздев вскакивал как ужаленный, откуда-то появлялась легкость в теле, желание игривых и непринужденных движений. И, разговаривая с ним, Груздев пританцовывал на месте, обычно тяжелый его взгляд расходился и оживал.
«И надо же было мне подыграть ему. Бестия! Живчик! Тогда это было так легко: море, горы, свежий воздух и никаких забот. Вот и сравнялись мы с ним — таким приятным было то ощущение. Впрямь ведь славно, помолодел лет на двадцать. Ну бес и попутал, видно, Опенок этот словно прилип — нашел себе собрата по скорости движения души. И ведь тянул же я эту свою роль, играл. Он, поди, и ничего не заметил. Не обратил внимания на то, что я из последних, можно сказать, сил выпендривался рядом с ним. Козликом резвым бегал. Куда он — туда и я, он ножкой взбрыкнет — я два раза то же самое, он в горку — я за ним, он с горки — я туда же. И ты скажи, никакой тебе одышки, никаких вздрагиваний перед тем как уснуть, и уж какая там бессонница…»
Грузный Груздев тяжело вздохнул, придавленный сладкими южными воспоминаниями, которые не хотелось отпускать.
«А эти вечера. Эти танцы и загорелые девушки… Ах! Да, всего каких-то полгода назад он еще был молодым, совсем молодым. Ведь был же? Был!»
И Груздев погрузился в воспоминания, от которых кружилась голова.
«…И ведь никто не бросился подыгрывать ему, никто. Один я дурака свалял. Те два дня прошли, пролетели. И вот теперь надо играть дальше, а сил нет, не получается. Ну почему так несправедливо? Ведь еще недавно я считал себя молодым. Что же случилось? Почему этот разрыв становится таким явным и пугающим?»
Груздев подошел к столу, заваленному чужими рукописями. «Может быть, это они виноваты?»
Он с ненавистью взглянул на пухлые папки, вспомнил о сроках, которые отпущены в издательствах на рецензирование, — конечно, он не успевал.
«А может быть, это жена во всем виновата?»
После ухода жены перестало вдруг писаться. Времени хоть отбавляй, а писать — не пишется, хоть криком кричи. Это раньше у него: только бы пробиться к столу, только бы добраться, а уж там он забывал обо всем на свете. И шли книги одна за другой. Да, вот то была жизнь — тогда можно было, как Опенок, шустрить и говорить с молодой энергией в голосе.