— Только б никто не услыхал, только б никто… Стыдобища-то какая, господи!

Он по привычке взглянул на треклятый чемодан, отвернулся к стене, накрыл голову полой пахнущей родным домом шубы, привалил ее огромной лапищей, сжатой до боли в кулак, так что ногти впились в ладонь.

Он больше ничего не видел, и к его сердцу подкралось это позабытое было «тук, тук, тук….», и, прислушиваясь к нему, Николай стал засыпать тревожным дурным сном.

«Только б не проспать Алешку…».

…Николай проснулся от шума, от пилюгинского визгливого голоса:

— Я те, паразиту, я те, кобелю… Ишь ты чего надумал. Ишь ты, глядите-ка на него!..

— Да чего, да чего ты, дяденька, спал и спал бы себе, — Николай узнал голос долговязого.

— А вот ничего — не твое и не лапай.

— А что, твое, скажешь? Твое?

— А то чье же? Мое и есть. Такие вот, как я, и выходили. Мало вам своих-то, так ты на нее, на овцу, позарился. Наобещал с три короба — врешь ты все, дуришь голову девке. Губишь ни за что. Что она тебе, кобелю, сделала… А ты тоже уши развесила. Нужна ты ему больно. Жди, так он и станет о тебе хлопотать, разбежался, как же! У, гадина…

— Дядя, дядя, кому говорю, полегче на поворотах, — откуда-то из темного угла посверкивал очами долговязый.

— А то что? Ты еще меня стращать будешь, индюк кривоносый!

Из темноты донеслось Натальино всхлипывание. Слезал со своей полки заспанный Ванечка.

— Я те счас покажу, ироду…

«Откуда эта смелость у Пилюгина? — подумалось Николаю, — ведь ниже травы, тише воды всегда. А тут, глико, расходился. Чего доброго, еще прибьет малого».

И он сказал, не поворачиваясь на шум, своим зычным крепким голосом, которым вчера во время посадки сотрясал весь вагон:

— Эй, вы там! Замолкните. Спать не даете. А не то счас обоих выкину из вагона…

— Да нет, — заверещал Пилюгин, — вот хорошо, ты проснулся, Коль. Ты глянь-ка на этого типа. Ты только полюбуйся на него. Я это спал-спал, да и приспичило мне на ветер. Только глаза расклеил, глянул — сам себе не поверил. Этот-то, ух ты ж, гад, — и он замахнулся на долговязого, — я тебе! А он, слышь ты, Наталью-то нашу зажал в угол-то, а та плачет себе втихомолочку… Ты тоже мне, рохля. Дала бы ему как следует. Дуры вы, дуры! Вам бы по домам еще сидеть да сидеть, а вы вона к каким волкам вышли добровольно, по собственному желанию.

— Я кому сказал, угомонитесь, — пророкотал снова Николай.

— Да ведь… — срезался как-то Пилюгин.

— Вот так-то вот, дядечка, — уже с уверенностью сказал долговязый, — а то расходился тут.

— Коль, Коля, ты слыхал, Николай, — совсем сникшим голосом сказал Пилюгин, ткнул Николая в бок, — да ты что ж это…

— Тебе сказано, ложись и спи, не твоего ума дело, сами они тут разберутся, без тебя.

— Вот именно…

— Дак ведь… Ну ты-то, девка, чего молчишь?

— Вы прекратите там этот шум или нет? Мешочники проклятые! Вечно от них одни неприятности, теперь еще и спать не дают.

— Да позвать проводника, пусть высадят их на ближайшей станции.

— Товарищи, да хватит вам орать-то среди ночи, — донеслось уже с самого дальнего конца вагона.

— Безобразие! Просто безобразие… какое-то. Нигде покоя нет…

— Товарищ проводник, товарищ проводник…

Николай, так и не повернувшись, натянул на голову шубу, замолк.

Пилюгин постоял-постоял в нерешительности в проходе и полез, махнув рукой, на свою верхнюю полку, откуда ринулся было за правду. Но, впервые выехавший из деревни, может, и не знал чего, не получилось у него, не вышло по его правде, которая жгла его душу раскаленной несправедливостью и чувством обиды за своего, за родную кровиночку, как за однополчанина. Это заполняло его сердце, и казалось, вот-вот лопнет оно оттого, что не было в душе у Пилюгина выхода его обиде в ту ночь, на той верхней полке. Думал он, уставясь в клеенчатый пупырчатый потолок, а по вагону судачили все громче и громче возмущенные нервные пассажиры, да стоял босиком на холодном полу ничего не понимавший, не проснувшийся еще Ванечка, хлопал сонными глазами, вглядывался в темноту.

— Зальют глаза…

— Бузотеры…

— Ишь стоит-стоит — чего стоишь, голова два уха?

— Девку не поделили…

— Лопух… И-хх-и, хх-и, хи…

Про дядьку Ваню

О том, что дядька Ваня в Америке побывал, я еще в райцентре слыхал. На базаре, где я тогда махотки да кадушку для хозяйства выглядывал, мужики так и сказали:

— Был у Ушаковских один в Америке. Был…

— Дак не то был, а с самим ихним головою не один даже час беседовал…

— Что говорить, счас про венскую их встречу с американцем-то слыхал небось? Так к нему, к Ивану Ефимовичу, точно знаю, ездили. Только он не схотел… Отмахнулся…

— Вот-вот. Это он не брешет. Было такое. Сам знаю.

— Про ково это вы?

— Да вот спрашивают про дядьку Ваню с Ушакова, ну про того, с Америки…

— А, ну да. А что надоть?

— Да вот интересуется, да и все.

— Интересный мужчина дядька-то Ваня. Видный такой. Да по нем глянешь — сразу скажешь, особый человек. Не зря, не зря его и назначили тогда… Не всякого, другого так и взашей — не то что в Америку. А этот нет, представительный такой…

— Да, да. Зачем зря говорить на человека — тут, что называется, ни убавить, ни прибавить. Как раз для международных дел подходящий.

— Да таких, как он, счас и не особо найдешь. Не смотри, что с придурью, а ить не дурак.

— Точно, точно гутарит. Может, того, наша-то дружба с ними, ну, с американцами, с тех пор и наладилась. А?

— А что ты думаешь?.. И неча тут зубы скалить — а не пошли его-то тогда? Неизвестно еще, как дело повернулось бы. А что ты лыбисси?

— Да и человек скромный, к слову сказать.

— Это да. Другой бы побывал за океаном… Ну, к примеру, взять Гриньку, ну у Анхфилатовых, с хутора.

— А-а-а…

— Ну так куда его. Рази что к печке прислони — так и то повалится. А с гонором каким. Куда там…

— Нет, а этот нет. Побывал себе и побывал. Дело, грит, сделали, и все. А болтать неча. Об работе думать надо.

— Башковитый мужик, не нам чета.

— Пойду пригляжу свою картоху, а то не ровен час сопрет кто мешок.

— Иди, иди, так вот и я кажу — об нем и надоть писать, если ты, конечно, и вправду писака. Только об нем. Тут больше-то и, считай, нетути никого — один он. Вот истинный тебе крест.

— Об нем, об нем, и не сумлевайтеся дажить.

— А как доехать?

— Да так. Очень даже просто — вот этой самой дороженькой да прямо, пряменько. Только никуда не сворачивай — к ужину-то и поспеешь как раз. У них там, поди, и баньку счас топят. Заодно и попаришься, кровь разгонишь.

— Не за тем человек едет, что ты лезешь…

— Да я ж так, к слову пришлось…

— Стыдно, о деле надо, а не так — ала-ла разводить. Езжай, товарищ, как он тебе насказал — прямичком. А там видно будет на месте. Да вот. Так-то. Прямичком, прямичком.

…Ушаково показалось сразу же за синим указателем, будто само спешило ко мне навстречу — так и выскочило за тонконогим березняком, перемешанным с еще более тонкими осинами. Вот она, как на ладошке, вся деревня Ушаково — раз, два, три, четыре… Да. Четыре, нет, вон еще два двора, итого шесть дворов — вся деревня.

К дороге с разных концов сбегается детвора. Да и не только — вон и взрослые подходят.

— Ивана-то Ефимовича? Да вон жешь его хата рядом с памятником как раз будет.

— А что за памятник?

— Не местный, значит, будете, что не знаете. Как же, тут же бои за Ельню как раз проходили. Вот туточки, где мы сейчас стоим, фронт как раз был. Тут ему и дали первый раз. Отсюда пошел его конец. Недаром полегло тут двенадцать тыщ наших-то, да, Алешка? Вот, значится, браток, какие дела.

Помолчали.

— Да, так вот евойная хата как раз к полю тому и приглядается. Ишь вон щурится оконцами-то. Во, да и сам дядька Ваня с тазом к бане пошел. Вишь чи не?

По краю огорода рядышком с высокими кустами густо разросшейся смородины медленно шел сгорбленный пожилой человек с тазом под мышкой и веником в руке. Направлялся он к другому концу огорода — к покосившемуся бревенчатому сооружению у самого бережка небольшого, густо поросшего уремными ракитами озерца.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: