Лыцарь-пустынник этот жил невдалеке от Рыла-речки, где та в Сейм впадает, на каждый год грязью да илом его угощает.
Откуда и как зашел туда этот Лыцарь-пустынник — неизвестно. Видите ли: он был не простой пустынник, а с чином Лыцаря и ходил с палашом или с мечом обоюдоострым на правом бедре — оттого-то его Лыцарем и звали. Хотится ли кому суда и расправы искать или с другой какой потребой — тот спешит к Лыцарю. Стоит только здукнуть в небольшое окно его пещеры, и Лыцарь тотчас выходит.
Мы уже сказали, что чудеса он творил, его все боялись. Особенно лихоманка затрясет этакого человека, о котором Лыцарь узнает недоброе, — тотчас голова долой и поминай как звали. Лучше не попадайся. Но пока еще этого не было, а так, из милосердия кому отпустит палашом несколько ударов, тот и помнит долго и долго. Ссор и драк Лыцарь не терпел. А требовал, чтобы рыляне жили мирно и дружно, чтобы их старшины взяток не брали, когда собираются на дело, меньше бы ковшом брагу мешали, на базаре купцы бы никого не обманывали, бабы и девки смотрели бы за хозяйством, а не сплетничали и не часто предавались разным пляскам. Вот к этому-то Лыцарю-пустыннику и явился наш Иван Жигалка.
«Не вели казнить, вели миловать, — говорит он, — я к тебе с жалобой на черта, через него совсем обнищал, сети путает, проезду не дает. Помоги. Избавь от него…».
— Ох уж вы мне с этим чертом, — говорит Лыцарь, — вечно возитесь! Ну, пожалуй, я готов уладить это дело, только тебе и черту надо предо мной явиться, тогда поди и приведи черта, ты знаешь, где он живет. Дело и будет сделано.
И точно, суд Лыцаря, каков бы он ни был, а нравился всем в то время. Ведь еще это до Шемяки было. Поклонился мужик до земли Лыцарю, и пошел лесом, и думает думу: «Как бы увидеть черта и как бы его привести к Лыцарю». Известно, что черт всегда легок на помине. Он сидит себе на дубу да в Ивана желудями бросает. Глянул Жигалка вверх и узнал своего косматого знакомца. «Слезай, — говорит ему Иван, — за тобой иду, пойдем в суд на расплату к Лыцарю-пустыннику…».
— Изволь, — говорит косматый, — знаю, что ты успел пожаловаться, — и затем свалился с дуба, как пень какой.
Тут Жигалка рассмотрел получше и даже признал его за одного парня, которого не раз видел, как рылянкам орехи носил и от тех орехов у них зубы становились как уголь, да тут он все вспомнил… Вспомнил и то, как молодые девки да бабы около того парня увивались, да как и самого Жигалки жена-старуха полудновать мужу не хотела дать, а на того парня загляделась и борщ пролила. Дура, не знала, что на черта смотрит. А сам Иван Жигалка пристально смотрел в лицо приятеля, думал: так что ж? Рожа-то у него ничего — нос длинноват да волос на голове много, козья бородка, рыжеват, копытца — так вот черт-то какой. А мы, дураки, думали, что он с рогами, может, они и есть, маленькие — из-под колпака не видно.
Идут этак они. Мужичок едва за чертом поспевает, тот ножка с ножки подпрыгивает, молодцом подается вперед, а мужик с лица пот вытирает, кряхтит и едва за нечистым поспевает. «Ух, — говорит, — не догонишь тебя».
Было уже поздно, когда они пришли к пещере Лыцаря. Здукнул Иван в окошко.
— Кто там? — раздался голос. — И уснуть не дают… А! — закричал, зевая, Лыцарь, выходя из пещеры, — это вы…
Тот мужик свое, а черт — свое. Лыцарь рассердился. Слушал, слушал и, недолго думая, выхватил из ножен палаш да обоим и отсек головы, только глаза захлопали. Совершив такой суд и расправу, Лыцарь опять лег и заснул. Вдруг видит он во сне, будто ему говорит чей-то голос: «И как-де ты смел так распорядиться? Смотри, чтобы тебе за это так же не досталось. Вставай и не теряй времени, пока еще в наказанных тобой течет теплая кровь, приставь каждому свою голову…».
Лыцарь вскочил в страхе и трепете и тотчас побежал к тому месту, где еще тепленькие лежали Жигалка и черт. Не думая нисколько, он приставил головы к туловищам и, таким манером совершив, что ему было сказано, отправился восвояси…
Но тут дело вот в чем — второпях он голову черта приставил к Жигалке, а голову Жигалки — к черту. Вот отчего и говорится, что рыляк наш и черта проведет, что хитрее рыльского мужика и на свете нет, а уж что касается до расторопности и находчивости, не то что какой-нибудь вахлак утром бежал — а к обеду нашелся, а рыляк бежал — алеутов завоевал, матушке царице подарил, за то из рук ее медаль золотую с бриллиантами и получил… Так вот оно как…
Ну а теперь спать, спать, спать…».
…Чем густее темнота за окнами сомовского дома, тем тревожнее на душе у Павла Ивановича. Обиделась дочь Агрепина — не идет домой: наверное, опять с девчатами в коровнике осталась.
Походил по комнате, сел за стол, снова налег руками на столешницу — заскрипели подстолья, замерла тень на беленькой стене. «Стой, — чуть не вскрикнул он, поднялся, кинул свои лапищи за спину, остановился посеред хаты, рослый, со взъерошенной головой почти у самых матиц. — Да как же это я раньше-то… Вот дурень старый…»
Он оглядел хату, перевел взгляд на стол, пустую столешницу, вытертую до ложбинки его руками с того края стола, куда за многие годы подсаживался Павел Иванович со своими думами, сжимал до боли пальцы, вдавливал кулаки в дерево, от тяжести тех мыслей его даже дерево, дуб мореный, подалось, отступило.
«Да только пойдут ли, вспомнят старые времена? А то еще погонят с порога. Да… Нет, не должны… Не так уж много и воды укатило… Отрыгнется… Отзовется… До крови докричусь, до души допнусь — ужели не откликнутся…»
Тень Павла Ивановича, переломанная на ребрах старомодных самодельных кроватей да шифоньеров, застыла на месте — удобно ли ей так-то вот, — думает вместе с ним.
В окно постучали. Павел Иванович вздрогнул, враз отозвался:
— Кто там? — спросил, не повернув головы.
— Свои, — отозвались с улицы.
Павел Иванович сразу признал голос Гарбузова, но, сам не понимая зачем, переспросил:
— Кто такие? — усилив, укрепив голос.
— Да чи не признаешь своих, Павел Иванович, а? Впусти — не то околею тут под твоими окнами…
— Счас, — гуднул в пустой хате Сомов. — Заходи, коли не шутишь, — говорил он уже сам себе, шагая к сенцам, — спробуй, спробуй, — пророкотал в сенечной кромешной темноте, грохнул замерзшим гулким запором.
12
— Эй, бабка Хрестя, — разбудил дом Жигулиных Павел Иванович, — слышь ты чи не, да давай же просыпаться, что ли, а не то шипку высажу. Во разленился народ — вставать рано поразучились…
— Господи, твоя воля, — запричитала бабка Хрестя, подбегая к окну, — да чи это ты, Павел Иванович, или то мне мерещится? Ты в последний-то раз так-то вот… Что ж это случилось — чи чудится мне то, чи как?..
— Да ты слышишь или нет? — гудел под окнами Сомов.
— Да слышу, слышу, как не слышать-то, я тебя будто нутром, а не ухом услыхала. И стук твой особый — председательский, настырный — не позабыла еще — враз признала. Да только после всего-то… Навроде переменилось усе… А ты гляди, опять здукаешь…
— Да деда своего подымай… Тожить.
— Счас, счас, соколик ты наш, Павел Иванович, — заметалась по избе бабка Хрестя, — как же, как же…
— И слышь-ка, давайте все к клубу, к церкви, на площадь, да поживей, скотину спасать пойдем…
Бабка Хрестя тормошит сонного деда Жигулу, давно тот не поднимался в такую-то рань:
— Подымайся, дед, подымайся… Председатель наш по домам пошел, как тогда… Подымайся, слышь — знать, дело будет… На площадь всех сзывает… Да прокинешься ты или нет, чертяка…
…Со всех сторон — и с дальней Крючковщины и с ближней Соловьевщины, со стороны Однодворцев, улицей, прямиком через Тарахово болото, через гулкий лед Сейма тянулись люди на площадь перед церковью. Шли конопляновцы, как когда-то много лет тому назад по зову своего первого председателя Павла Ивановича Сомова, потому что как не пойти, если человек прямо в дом к тебе — и просит.
Идет народ, попыхивает на морозе парными ртами. Если по дороге сюда еще и зяб кто — то здесь, в соборе, гуртом — сразу отогрелся. Если по дороге и сомневался в председательской затее, то, оказавшись локоть к локтю с односельчанами, больше не робел, и вдруг не таким страшным показался мороз конопляновцам.