— Хлеб по таким ценам мы не отдадим… А там поглядим, кто к кому первым на поклон заявится. Пусть лучше сгниет, а задарма не отдам, твою мать… Да цить ты, дура, не про тебя, — занежничал он с лошадью, уткнувшись в ее огромную голову своей белобрысой, горемычной…

— Да я лучше кабану хлеб скормлю, самогону наварю, что сам выпью, что на землю вылью — мое на то право, мой хлеб, вот этими руками я его, мой он, мой… — запричитал один из Жахтановых, сделавшись сразу маленьким, жалким.

5

Хлеб у Пилюгина искали недолго: хитрая штука в руках уполномоченного враз вспорола пилюгинский секрет: в пешне в специально сделанной в ее рыльце лунке оказалось зерно, как только тот ткнул ею за сараем под старой грушей.

Пилюгин стоял посеред двора босиком, подмокшие вязочки исподнего, как фитили, вбирали влагу с земли и темнели на глазах. Неподпоясанная рубаха пузырилась на ветру, опадала и как будто вздыхала вместе с ним глубоко и тяжко, растрепанные волосы терзались на ветру, и только широкая спина и разлет сильных плеч выдавали его внутреннюю спрямленность, непокорность происходящему в его дворе.

Он стоял широко расставив ноги, мирно опустив руки вдоль крепкого тела.

Пилюгин не пошел следом за уполномоченным, за ним кинулась жена Пелагея и тем, что настырно пошла следом, как бы подсказывала ему, куда вернее ступать, чтобы скорее до хлеба доискаться. «Дура…» — наказал ее про себя Пилюгин, глазами провожая их обоих за сарай.

Кобель надрывался на цепи, повисал в воздухе на надежной цепи, заходился лаем до сипоты. Он было кинулся на проходившего мимо уполномоченного, оторопел, ни звука, как будто так и надо, а теперь заходится. «Дурак…» — и про него подумал Пилюгин. Лай тем не менее успокаивал его душу — хоть кто-то во дворе заодно с ним, хоть кто-то против всего этого…

Его мучила мысль о бессилии, о неспособности что-либо предпринять, хотя никто ему рук не вязал, ног не путал. Но голоса за воротами, лошадиный храп, и особенно уверенный шаг уполномоченного являли собой какую-то страшную силу, против которой, он как-то сразу сообразил и прикинул, не попрешь.

…Пилюгин поверх сарая смотрел на старую грушу, макушка которой выстояла над застрехой. Она вздрагивала от каждого удара проклятой пешни, сыпала под ноги уполномоченному свои грушинки, желая понадежнее засыпать тайник, про который тоже знала.

Пилюгин потянул тяжелый взгляд выше: там неслись куда-то белые-белые облака, не задерживаясь, будто им и дела никакого не было до происходящего на земле, во дворе Пилюгина. «Что им до нас?» — успел подумать он.

— Убери кобеля, — в который раз проговорил уполномоченный, глядя на стоявшего перед ним расхристанного мужика. — Убери, не то хуже будет…

Пилюгин как во сне, не соображая еще, что делает, направился к бесновавшемуся на цепи псу, разодравшему себе в кровь шею тугим ошейником, взял цепь в руки. Пес затих, не сводя гневного взгляда с непрошеного гостя, повиновался — сел у ног хозяина, преданно заглядывая ему в лицо.

Так они и стояли друг возле друга — хозяин и страж, покуда люди, ворвавшиеся во двор по команде уполномоченного, не перетаскали все до последнего мешка с житом с огорода на стоявшие у палисадника подводы.

Так стояли они рядышком, когда по команде уполномоченного поехал пилюгинский хлеб со двора, а сам он подошел к ним и, слишком заметно остерегаясь собаки, прокричал непонятно кому: «Это, Пилюгин, чистая сто седьмая. Так что собирайся в путь-дорожку, я заскочу за тобой на обратном пути…»

Пилюгин не слышал его слов ни про ту сто седьмую, про которую еще ничего не знал, да и не мог знать, ни про необходимые для него сборы… Он слышал, как скрипели тележные, видавшие виды оси под его хлебушком и мысленно прощался с ним навеки, про себя уже подвывая по-собачьи, глотая скрываемые слезы.

Так и остались они друг подле друга, и когда двор опустел, и когда следом за телегами, падая с ног, обдирая коленки, поползла его Пелагея, простирая к уезжавшим длинные руки, умоляя их по-своему, по-бабьи сжалиться над ними, над их детками.

И если бы не вернувшаяся во двор Пелагея, так, может, и стоял бы Пилюгин рядом с собакой, не знавшей доселе хозяйского внимания в таком количестве, ластившейся к его ногам, заглядывавшей в его неподвижное, словно окаменевшее лицо.

Пилюгин перестал глядеть вслед подводам. Деловито стал управляться с расхристанными воротами: установил подворотню, прикрыл ворота, закрепил их притолокой.

Пелагея сидела на сенечных приступочках, не плакала, сосредоточенно разглаживая снятый с головы платок, разложив его на перепачканных землей и кровью коленях. Во дворе сделалось сразу тихо. Через распахнутую настежь дверь на огород, за сарай пошли куры — никто их в тот час не шуганул за это, не погнал прочь, хоть и было кому: хозяева дома.

…Уполномоченный, как и обещал, прислал своих людей за Пилюгиным. И снова бесновался кобель, покуда из хаты доносились громкие голоса и Пелагеин плач. И опять заскрипели тележные оси: раздирая поджившие было коленки, поползла следом Пелагея.

Пилюгинским примером припугнули березницких мужиков крепко: хлеб рекой потек с крестьянских дворов в город, на элеватор, на свое «законное», как разъясняли народу заезжие агитаторы, место. Страна, рассказывали, задумали большое дело, ей для подъема экономической мощи стало необходимо строить станки и машины, а для этого нужен хлеб, много хлеба, чтобы продавать его за границу, а на вырученные деньги приобретать все то, без чего никак в этом сложном деле не обойтись.

Все понимали березницкие мужики, но только почему надо было брать хлеб у них задарма — никак не могли взять себе в толк и потихонечку роптали, но теперь уже больше про себя, молчком, никому своего того отношения к серьезному государственному делу не выказывая. Время благих надежд, как они между собой порешили, минуло, ничего хорошего ждать в ближайшее время не приходилось. Решили: раз так, смиримся, куда против силы переть. Да и обломки пилюгинской семьи глаза кололи — и без того не было в пилюгинском дому густо, а тут и совсем сделалось некудышно.

На объявляемые то и дело общие сходки ходить ходили, да только сказанным там словам уже не верили, потому как учеными сделались, битыми — понагляделись, понаслушались. В русской деревне испокон веку так: ударь по одному, на всех отзовется, каждый проскулит от боли, каждое сердце зайдется, застенает. Вопросов лишних не задавали, спросят — ответят, а чтобы самим, как раньше бывало, уже не лезли. Помалкивали себе и где надо руки подымали, где надо в ладошки били, как того требовали новые заведенные порядки. Дело нехитрое — быстро усвоили и не нарушали.

Пелагея глядела на мужиков с мольбой, виноватая вся, затравленная, просить никого ни о чем не просила, знала, что за протянутую в ее сторону руку любого ожидала такая же, как и ее муженька, участь. Не хотела она, чтобы кто-то страдал из-за нее.

Работала Пелагея не покладая рук, будто ей оставил муженек свою силу богатырскую. Не раз так думала Пелагея — иного объяснения своей живучести она не находила. И когда припадала на колени перед иконкой, завешенной накрахмаленными занавесками, так и просила бога сохранить мужа, сберечь, не дать ему сгинуть на чужбине среди людей, а силушку его, которую он ей по щедрости своей души оставил, она возвернет, как только он на порог родного дома заявится. Мечтала: может, все и образумится, поправится, и вернут мужа, простят.

Да и как не простить — только уполномоченный заявляется в деревню со своим отрядом, она первая бежит к ним хлеб ссыпать, все готова отдать, лишь бы зачлось это ее муженьку Пилюгину, только бы не сердилась на него новая власть, не серчала. Детей подымала, чтоб пособляли, чтоб шибче насыпалось зерно, чтоб все видели, что она, Пелагея, несмотря ни на что, ни с кем не спорит, и раз надо — она отдаст свой хлеб с легким даже сердцем, с улыбкой — вот, глядите, люди добрые, вот она я, и я улыбаюсь, и мне ничего не жаль, только верните мне моего мужа, отца моих детей.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: