Однажды в трамвае, шедшем, звеня и покачиваясь, от Потсдамского вокзала в Шарлоттенбурге я увидел тупой профиль, напоминавший чем-то оскал злой болонки, прямые черные волосы, разделенные пробором и спадающие на глаза, тусклое поблескиванье пенсне, которое Ходасевич держал в руке и покачивал в такт трамвайной трескотне. Незадолго перед тем я прочел его стихи, написанные в сентябре 1923 года: «Под землей» и «Берлинское». Оба меня поразили страшным и безысходным видением мира. Я привожу одно из них:

БЕРЛИНСКОЕ

Что ж? От озноба и простуды — Горячий грог или коньяк. Здесь музыка, и звон посуды, И лиловатый полумрак. А там, за толстым и огромным Отполированным стеклом, Как бы в аквариуме темном, В аквариуме голубом — Многоочитые трамваи Плывут между подводных лип, Как электрические стаи Светящихся ленивых рыб. И там, скользя в ночную гнилость, На толще чуждого стекла В вагонных окнах отразилась Поверхность моего стола. И, проникая в жизнь чужую, Вдруг с отвращеньем узнаю Отрубленную, неживую, Ночную голову мою.

Я видел обратную картину: не Ходасевича за столом кафе («Берлинское» было написано в «Прагердиле», как отмечает сам Ходасевич), а Ходасевича, как бы привинченного к жесткой трамвайной скамейке, напряженно смотрящего в окно, где сквозь его голову, отраженную в зеркальном стекле, проплывали уличные фонари и витрины магазинов. Силуэт отражения был лишен деталей, и опустошенность рисунка была настолько полной, что действительно я увидел отрубленную голову и почувствовал, что это голова живого мертвеца.

Незадолго перед тем он предсказывал свой поэтический путь:

Так и душа моя идет путем зерна: Сойдя во мрак, умрет и оживет она.

Это — программное стихотворение «Путем зерна»: только пройдя сквозь мрак смерти, зерно сможет дать новую жизнь, только умерев, можно воскреснуть. Для Ходасевича душа — «пламенное чудо», живущее в нем, оп слышит, как его «душу полнит сладкой немотой зерна немое прорастанье». 1921 год — переломный в его творчестве (иногда бывает очень трудно определить точную дату, так как Ходасевич часто писал стихотворение, переделывая его в течение многих месяцев, даже лет).

В декабре 1921 года он написал «Балладу» — заключительное стихотворение четвертого сборника «Тяжелая лира» «Баллада» — самое музыкальное стихотворение Ходасевича, самое «магическое» в творчестве поэта, далекого от магии слова. Стихотворение слишком известно, чтобы приводить его целиком, но три строфы я все же напомню:

…Несвязные, страстные речи! Нельзя в них понять ничего, Но звуки правдивее смысла, И слово сильнее всего. И музыка, музыка, музыка Вплетается в пенье мое, И узкое, узкое, узкое Пронзает меня лезвие. Я сам над собой вырастаю, Над мертвым встаю бытием: Стопами в подземное пламя, В текущие звезды — челом.

Какое удивительное признание в устах поэта, всю жизнь доказывавшего примат смысла над звуком слова! Не он ли гордился тем, что

И каждый стих гоня сквозь прозу, Вывихивая каждую строку, Привил классическую розу К советскому дичку.

(Утверждение, кстати, ни на чем не основанное, — никакой «классической розы» ни к советскому, ни к эмигрантскому дичку Ходасевич не прививал.) Казалось бы, после «Баллады» уже не может быть сомнений — зерно проросло. Но… в 1922 году он уезжает из России, и «Европейская ночь» сгущается над ним, обволакивает все его существование чудовищным бытом-бытием (быт и бытие в стихах Ходасевича сливаются в одно, он не видит разницы между этими двумя понятиями), и весь мир превращается в мусорную яму.

«Европейская ночь», в которую вошли стихи, написанные Ходасевичем за пять лет (1922–1927), совсем небольшая книжка: в ней всего двадцать девять стихотворений. Лишь в одном, в «Соррентинских фотографиях», видение окружающего мира прозрачно и ясно, хотя и в нем дело не обходится без похорон. В остальных — мрак, сквозь который проступают тени всевозможной нечисти, уродов, уродцев, нищих, безруких, сумасшедших, мир, в котором нет любви, а лишь «слипшиеся пары», нет природы — морской берег превращается в «огромный умывальник», в музе) «претит от истин и красот», ему

…хочется сойти с ума, Когда с беременной женой Безрукий прочь из синема Идет по улице домой.

Жизнь пахнет тленьем и гнилью, убийством, насильем, ежедневным и еженощным, неотступным ужасом. В этом мире все «высвистано и прособачено». В стихотворении «Звезды» на эстраде грошового «казино» появляется танцовщица, изображающая Полярную Звезду, за нею — семь звезд Большой Медведицы:

Та пожирней, та похудей Трясут четырнадцать грудей…—

и, наконец, из-за кулис выносится «жидколягая комета». Ходасевич, вспоминая, что, по библейскому преданию, звезды были созданы на четвертый день сотворения мира, восклицает с необыкновенной силой:

Так вот в какой постыдной луже Твой День Четвертый отражен!

Каждую строку этого стихотворения несет ритмическая волна, которой трудно противиться. «Звезды» — одно из лучших стихотворений Ходасевича, о котором он сам, критик чрезвычайно строгий не только к другим, но и к самому себе, отмечает, что это «очень хорошие стихи». И действительно, стихотворение сделано настолько крепко, что даже литературная реминисценция (у Тютчева — «Небесный свод, горящий славой звездной», у Ходасевича — «Твой мир, горящий звездной славой») перестает быть повторением, несколько переиначенным, чужих слов я становится оригинальной метафорой. Еще одно доказательство того, до чего условны самые простейшие правила стихосложения, если можно, не ссылаясь па первоисточник, повторить знаменитую метафору (Тютчев закрепил ее за собой даже по-французски: «Etoiles, gloire a vous!»), сто лет числившуюся за Тютчевым, и сделать ее своей!

Из мира, обращенного «Окнами во двор», — каким легким и даже умиленным («совсем я на зимнее солнце, на глупое солнце похож») кажется блоковское стихотворение, носящее то же название, что и стихотворение Ходасевича; оно кончается, казалось бы, совсем простыми строчками, от которых, однако, проходит мороз по коже:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: