Господин-то Заболоцкий во палатах, чать, сидит. Во палатах, чать, сидит, да не ест, не пьет, Обо мне, чать, Женьке, думу думает, Бородой трясет да сокрушается. А подам ему я, Женька, свою весточку, Уж как вскочит он на резвы ноженьки, Да зачнет он ту весточку прочитывать, Резвой ноженькой притоптывать, да приговаривать: — Знать и впрямь я, сударик, Заболоцкий сын, Не дубовая колода, не еловый сук, Коли Женечка-дружок ко мне пописывает, Коли Катенька сахарную ручку прикладывает.

Да! Жди от вас! Напишите,

Когда рак свистнет.

Целую Вас, беспутные друзья мои. Ваш Н. Заболоцкий».

Уверен, что «свою весточку» «Женечка и Катенька» посылали. И была она столь же остроумна. Но после возвращения Николай Алексеевич уничтожал всю свою корреспонденцию, ибо не хотел, чтобы во второй раз, а вероятность того существовала, лапали «грязными руками» письма друзей.

На том, московском, совещании выступали многие драматурги и театроведы, в том числе и Шварц. Но дельного, относящегося к истинно литературной работе, почему-то никто ничего не сказал. «Иногда было интересно, иногда раздражало, — но ясно одно: к работе это отношения не имеет, — записал Евгений Львович в дневнике 17 июня, вернувшись в Ленинград. — Садясь за стол, надо забыть все разговоры вокруг работы… Ехал домой как бы набитый целым рядом самых разных ощущений и впечатлений. И вот до сих пор не могу приняться за работу. Странное, давно не испытанное с такой силой ощущение счастья. Пробую написать стихотворение «Бессмысленная радость бытия…»».

И не только это стихотворение…

Вдруг вновь вспыхнуло вдохновение стихотворчества. Но на этот раз рождались строки трагические, осмысляющие прожитое. Получался новый цикл из пяти стихотворений. В РГАЛИ хранятся несколько листков с набросками их всех, — вперемешку. То есть писались они одновременно. «Бессмысленную радость бытия…» я уже цитировал…

Хорошо бы показать их все, в том числе и небольшую поэму «Страшный суд», о которой уже упоминалось здесь и которой цикл как бы завершался. Но они уже опубликованы и вполне доступны любопытствующим. Поэтому — лишь одно — самое короткое:

Меня Господь благословил идти, Брести велел, не думая о цели. Он петь меня благословил в пути, Чтоб спутники мои повеселели. Иду, бреду, но не гляжу вокруг, Чтоб не нарушить Божье повеленье, Чтоб не завыть по-волчьи, вместо пенья, Чтоб сердца стук не замер в страхе вдруг. Я человек. А даже соловей, Зажмурившись, поет в глуши своей.

Оказывается, эти стихи должны были войти в так и не написанную пьесу «Летучий голландец».

— Читает их человек вроде Диккенса, который яростно спорит с человеком вроде Салтыкова-Щедрина или Теккерея. Его обвиняют в том, что он описывает мир уютнее, злодейство увлекательнее, горе трогательнее, чем это есть на самом деле. Он признается, что закрывает глаза на то, что невыносимо безобразно. А затем читает это стихотворение. Теккерей и Щедрин соглашаются, но потом берут свои слова обратно. Ты, говорят они, опьянил нас музыкой на две минуты. Но теперь — с похмелья — мы стали ещё злее…

Наверняка это было автобиографично. И мы полнее узнали бы внутренний мир писателя, который, скрывшись за своего героя, раскрылся бы даже больше, чем в своих дневниках-мемуарах, когда выступал от своего имени. Возможно, и остальные стихотворения предназначались для этой пьесы.

Этот стихотворный цикл, перепечатанный на машинке, стал ходить по рукам. Это не было «самиздатом» в теперешнем его понимании. Экземпляры дарились друзьям, писались в тетради дамам. Те давали читать своим друзьям. Я впервые узнал об этих стихах от Елизаветы Александровны Уваровой, у которой некоторые из них оказались в нескольких экземплярах. Остальные она разрешила мне переписать.

Приходили — изредка — отзывы. Даже из Москвы. 25 мая 1946 года Анна Осиповна Кальма писала Шварцу: «Я давно собиралась Вам писать, Евгений Львович, а тут, с месяц назад, Норочка (Ленора Густавовна Шпет. — Е. Б.) передала мне от Вас письменный привет, а после Мессинга я уже верю окончательно в передачу мыслей на расстоянии. Если спросить меня в лоб, зачем и почему мне вдруг захотелось написать Вам, я, наверное, не смогла бы ответить ничего, кроме общих фраз о давней симпатии, о приятном впечатлении, о том, что Вы — изящный и тонкий писатель и проч.

Начала я думать о Вас, когда мне случайно в руки попали Ваши стихи. Совпадение настроений этих стихов с моими, какие-то внутренние пути, которые угадываю и по которым я тоже нехотя иду, — очень меня всколыхнуло. Я, как девочка из почты «Задушевного слова» тоже захотела написать стихи и сейчас же доложить Вам: «И у нас на Зубовском бульваре тоже живут мятущиеся души. Напишите, девочки, у кого какая мятущаяся душа!..»

Очень сложно мне сейчас жить, Евгений Львович, я — в полосе неудач, а привычки к этому нет, нет закалки, п. ч. я — «благополучный бутуз». Как звал меня один приятель. Пожалуйста, напишите мне что-нибудь. Кальма».

Зато у Шварца и привычка, и закалка к плохим полосам была прекрасная. Но жить от этого не становилось легче.

21 октября Евгению Львовичу исполнилось пятьдесят лет… «Что же случилось за последний год? — задался он вопросом в этот день. — Написано «Царь Водокрут» (сценарий и пьеса), «Иван Честной работник» (пьеса для ремесленников. Для их самодеятельности), сценарий «Первая ступень» — для «Союздетфильма», сделал два акта пьесы для Акимова. Начал пьесу «Один день»… Что же все-таки принес мне этот год? В литературе стало очень напряженно. Решение ЦК резко изменило обстановку. В театре и в кино не легче. Особенно в кино. Что я сделал к пятидесяти годам? Не знаю, не знаю. Я мало работаю. Что будет? Не знаю. Если сохраню бессмысленную радость бытия, умение бессмысленно радоваться и восхищаться — жить можно. Сегодня проснулся с ощущением счастья…».

К «Ивану Честному работнику» он ещё вернется. Вернемся к нему и мы. «Первая ступень», напомню, стала «Первоклассницей». «Один день», на который 7 января сорок седьмого Шварц подпишет договор с театром Комедии, потом станет сценарием «Первый год» или пьесой «Повесть о молодых супругах», о которых разговор тоже в недалеком будущем.

Примерно в то же время Шварц записал в тетрадь молодой артистке театра Комедии Людмиле Люлько, — свой «Памятник».

        Exegu monument (um) Я прожил жизнь свою неправо, Уклончиво, едва дыша, И вот позорно моложава Моя лукавая душа. Ровесники отяжелели, Окаменеешь тут, когда Живого места нет на теле От бед, грехов, страстей, труда. А я все боли убегаю, Да лгу себе, что я в раю. Я все на дудочке играю, Да близким песенки пою.

Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: