Мысль Соловьева была такова: «Большинство людей, производящих и производивших этот прогресс, не признает себя христианами. Но если христиане по имени изменяли делу Христову и чуть не погубили его, если бы только оно могло погибнуть, то отчего же не христиане по имени, словами отрекающиеся от Христа, не могут послужить делу Христову? В Евангелии мы читаем о двух сынах; один сказал: пойду — и не пошел, другой сказал: не пойду — и пошел. Который из двух, спрашивает Христос, сотворил волю Отца? Нельзя же отрицать того факта, что социальный прогресс последних веков совершился в духе человеколюбия и справедливости, т. е. в духе Христовом. Уничтожение пытки и жестоких казней, прекращение, по крайней мере на Западе, всяких гонений на иноверцев и еретиков, уничтожение феодального и крепостного рабства — если все эти христианские преобразования были сделаны неверующими, то тем хуже для верующих»[858].
Позиция Соловьева казалась Леонтьеву просто немыслимой: считать, что прогресс, приведший к измельчанию человечества, поработивший человека технически, — совершается в духе Христа! Верить, что принадлежащие к Церкви люди вреднее для истинного христианского учения, чем нигилисты и атеисты! Константин Николаевич ощущал себя преданным другом, ведь эти тезисы Соловьева шли вразрез с его позицией.
«Возражать сам по многим и важным причинам не могу. Перетерлись, видно, „струны“ мои от долготерпения и без своевременной поддержки… Хочу поднять крылья и не могу. Дух отошел. Но с самим Соловьевым я после этого ничего и общего не хочу иметь» [859], — писал Леонтьев молодому другу. С точки зрения Леонтьева, позиция Соловьева была уязвима: верующие мало сделали для благоденствия? Ну и что? Для верующего христианина важно спасение души, а не лифты и паровозы; до прогресса, в сущности, христианству и дела нет! Не говоря уже о том, что демократизацию жизни Леонтьев вовсе «благодеянием» не считал — ни с точки зрения жизнеспособности государства, ни с точки зрения развития личности (ведь уравнение противоречит религиозному смирению).
Константин Николаевич негодовал и в письмах друзьям договорился до необходимости выслать Соловьева за границу. Фудель, сам не принимавший тезисы Соловьева, тем не менее так определил бурную реакцию своего учителя: «…это было то, что на монашеском языке называется искушением»[860]. Однако самому Владимиру Соловьеву Леонтьев так и не написал. Рука не поднималась? Господь уберег и не дал разрушить перед смертью столь дорогую для него дружбу? Трудно сказать. Если бы Леонтьев пожил еще несколько лет, то увидел бы, как изменились взгляды Соловьева, как он отказался от всех земных утопий, — и от утопии прогресса в том числе, — ведь «историческая драма уже вся сыграна, и остался один эпилог», как напишет Владимир Сергеевич спустя всего восемь лет.
Но и сил для борьбы у Константина Николаевича уже не было — он тяжело заболел. Леонтьев ждал смерти, не раз говорил про это, но умирать не хотел.
— Если я переживу этот год, — обещал он Анатолию Александрову, — буду много работать, писать…
Он обустраивался на новом месте — для жизни, потому и попросил Александрова разыскать ему голубой марли на занавески: леонтьевский эстетизм не мог смириться с гостиничными неопределенного цвета выцветшими шторами. Как назло, подробно описанной Леонтьевым ткани не находилось в магазинах. Александров случайно заглянул в гробовую лавку, мимо которой проходил и заметил там что-то голубое. К его изумлению, в лавке он смог купить марлю нужного цвета! Но когда привез ткань в Сергиев Посад, Леонтьев был уже при смерти, без сознания… До конца жизни Александров был уверен, что та покупка была не случайна, — его как будто заранее предупредили о том, что произойдет.
Умирал Константин Николаевич от воспаления легких. «Странное дело! — вспоминал Александров. — На Константина Николаевича, всегда очень осторожного и предусмотрительного, нашло на этот раз какое-то непонятное затмение, и он поставил свой письменный стол так, что кресло пред ним пришлось довольно близко к окну. Никого из домашних его с ним еще не было. Он жил совершенно один с недавно им нанятым в Посаде слугой, и вот, сидя однажды за работой за письменным столом на своем кресле близ окна, в жарко натопленной комнате, он (удивительная для него неосторожность!) почувствовал, что ему очень жарко, снял с себя свою обычную суконную поддевку — и остался одетым очень легко. Следствием было воспаление легких…» [861]
Леонтьева, пока он находился в сознании и мог говорить, навешали студенты Духовной академии, был и ректор, архимандрит Антоний (Храповицкий)[862]. Константин Николаевич с ними разговаривал еще свободно, хотя и не поднимался с постели. Владыка Антоний вспоминал, что до своего визита относился к Леонтьеву с предубеждением, — некоторые статьи Константина Николаевича (критиковавшего любимого Антонием Достоевского, например) заставили его подумать, что автор слишком раздражителен и самолюбив. «Оказалось совершенно иное, — писал Антоний. — Больной говорил много и очень умно, но в высшей степени скромно, как говорят простые монахи пред настоятелями… Прямо, открыто, но без настойчивости и с постоянною готовностью выслушать и принять опровержение своих мыслей. Уже один этот тон речи Константина Николаевича показал мне, что я в нем ошибался. Правда, он уже был монах, но только для себя и для старца; я был архимандрит и ректор академии, но — двадцативоеьмилетний…» Не случайно свои воспоминания о Леонтьеве, написанные по просьбе друзей Константина Николаевича для сборника его памяти, он назвал «Искренняя душа».
Иеромонах Варавва, духовник Гефсиманского скита Лавры, исповедал и причастил Константина Николаевича. Но о смерти Леонтьев еще не думал — он привык болеть. Более того, когда отец Трифон завел разговор о том, что смерть может прийти в любую минуту, больной был крайне недоволен: что-то в Константине Николаевиче оставалось от молодого консула, которому претила мысль о смерти… Ухаживали за ним слуга Егор и отец Трифон, вскоре и Варя приехала. Испугавшись состояния Константина Николаевича, она тут же вызвала доктора из Москвы, но тот констатировал безнадежность состояния больного. Отец Трифон послал друзьям Константина Николаевича (Александрову, Чуфрину и др.) телеграмму: «Леонтьев умирает».
Последние часы жизни Константина Николаевича Леонтьева были описаны потом в газете «Гражданин»: «Начался почти беспрерывный бред, продолжавшийся всю ночь на 12-е ноября. Видно было, что страдания нестерпимы. Стоны резко раздавались всю ночь. — „Батюшка! Батюшки! Господи! Ох, Боже мой!“ вырывалось у него. Время от времени больной и теперь все-таки приходил как будто в сознание, иногда вскакивал, или вдруг перевертывался на другой бок, иногда очень быстро сам брал стакан со стола и глотал приготовленное питье. К утру он совершенно впал в беспамятство…»[863]
Утром 12 ноября священник Сергий Веригин (студент академии) больного соборовал. Через несколько минут после таинства Константина Николаевича не стало. Около него до последней минуты оставались Варя, слуга Егор, отец Трифон, Чуфрин, отец Сергий Веригин. Александров с женой вошел в комнату только в последние мгновения жизни своего наставника. «Мне пришлось присутствовать лишь при последнем вздохе его», — вспоминал он.
Варя, не отходившая от постели Константина Николаевича всю ночь, рассказала, что, мечась в жару, в полусознании, в полубреду, Леонтьев то и дело повторял: «Еще поборемся!», потом сразу: «Нет, надо покориться!». И опять: «Еще поборемся!», и снова: «Надо покориться…» Видимо, до последнего в его душе шла борьба героя и монаха, а кто из них победил — мы уже никогда не узнаем.
вернуться858
Соловьев В. С. Об упадке средневекового миросозерцания // Соловьев В. С. Собрание сочинений: В 10 т. Т. 6. СПб., 1914. С. 391–392.
вернуться859
Письмо К. Н. Леонтьева к А. А. Александрову от 23 октября 1891 г. // Памяти Константина Николаевича Леонтьева. Литературный сборник. СПб., 1911. С. 122–125.
вернуться860
Фудель И. И. К. Леонтьев и Вл. Соловьев в их взаимных отношениях // Русская мысль. 1917. № 11–12. С. 23.
вернуться861
Александров А. А. Памяти К. Н. Леонтьева // К. Н. Леонтьев: pro et contra. Кн. I. СПб., 1995. С. 373–374.
вернуться862
Антоний (Алексей Павлович Храповицкий) — с 1891 года ректор Московской духовной академии, с 1894-го — ректор Казанской духовной академии, с 1902-го — епископ Волынский и Житомирский, с 1914-го — архиепископ Харьковский и Ахтырский; в 1918 году избран митрополитом Киевским и Галицким. Выступал за восстановление Патриаршего престола, был участником Поместного собора 1917–1918 годов и первым (по числу голосов) из трех кандидатов на Московский Патриарший престол, который занял (по жребию) митрополит Тихон (Белавин). В 1919 году эмигрировал в Сербию и возглавил Русскую православную церковь в эмиграции.
вернуться863
Последние дни К. Н. Леонтьева в Троице-Сергиевом Посаде // Гражданин. 1891.20 ноября.