Я чуть не стукнулся лбом о какого-то малознакомого деревянного кумира в тускло освещенных сенях, но, выставив вперед руки, успел его обхватить. У высокого порога валялся закопченный чугунный чайник, видимо, брошенный кем-то в ужасе. Я по обычаю коснулся мезузы над дверью, ведущей в покои, и поцеловал кончики пальцев. Потом основательно высморкался, вытер руку о шишковатую голову кумира, толкнул дверь и вошел.
Мягкий полумрак. Пол под ногами странно пружинил. Я пригляделся — весь пол был устлан красными китайцами. Ходи терпеливо и тихо лежали косичками вверх. Я стал ступать осторожней, бормоча: «Извините».
Гроб стоял посредине на небольшом возвышении. Высокие восковые латыши стояли в ногах и в головах. Я подошел и посмотрел. Мертвый лежал спокойно. Веки зашиты железными нитками. Слеза не катилась. Возле тесного дома его была навалена домашняя утварь, кой-какие доспехи, конская упряжь вкупе с извозчицким тулупом (верхами не ездил). Дымно было от плохо работающего жертвенника в углу — давно не прочищали, да и жреца не наблюдалось, видно, сел старик.
На стене стала проступать и, наконец, загорелась надпись:
«Но прежде чем взошла заря, Ыбарвалг зарезали царя».Я поскорее достал из ранца фломастер и, от греха, очертил вокруг себя шестиугольник.
Мертвый приподнял голову, сел, потом спустил ноги за борт, посидел недолго, постукивая штиблетами друг о дружку, и рывком вылез. И вот он уже идет по помещению, беспрестанно выбрасывая вперед то одну, то другую руку, выговаривая мертвыми устами страшные слова: «Как… нам… реорганизовать, раб, крин…»
С усилием я стал вспоминать молитвы, но что-то не вспоминалось, в голове все время играла гармошка и неслось:
Вдруг прикинувшись Кассандрой Друг с «Массандрой» предсказал Николаю с Александрой Путь в Ипатьевский подвал. А жидовская кагала разменяла адмирала — Она, она масонская была!Мертвый подошел поближе и стал на самой черте, однако же не переступая ее, решительно размежевавшись. И на том спасибо.
— Как там снаружи, товарищ? Воет? — спросил он тоскливо.
— Да вы знаете, такое впечатление, что только Спасителю вышку дали, а остальных всех разом отвязали и выпустили, — признался я, почесывая покусанные снежным гнусом уши. — Такая калиюга на дворе!
— Ну, сказавши «В», непременнейше надо сказать «Г» и «Д», — бодро разъяснил оживший. — Теперь полетит весть от меня, прямо на Капрею, самому Максимычу!
Он вперил в меня мертвые, позеленевшие глаза:
— Товарищ, как товарищи сообщают, — беляк? Ве-ли-ко-лепно! Целую лодку настреляю, бывало… поздней осенью, с Сосипатычем… Элегию потом написал: «Расширение функций расстрела».
Он двинулся вокруг шестиугольника, глухо ворча:
— Приюты буржуазии подожжены? Медяки из церковной кружки реквизированы? Брюкву не стоит рвать руками, лучше послать мальчика, чтобы он дней десять потряс дерево…
— Как вам тут, не скучно, не одиноко? — вежливо поинтересовался я.
Набальзамированный с бешенством клацнул зубами:
— В сутолоке я живу довольно-таки изрядной, даже чрезмерной — и это несмотря на сугубые, сверхобычные меры предохранения от сутолоки! А ведь как, казалось бы, хорошо — без Веры, и, что в первую голову важно, без Надежды!
— А Любовь?
— Слава те, не безрукие, — солидно ответствовал восставший. Похлопывая себя по покрытым звездной сыпью бокам, он издал крик петуха и пошел укладываться. По пути, видимо, что-то вспомнив, он, размягченно улыбаясь, произнес:
— Приведите сюда этого… М-м-м… Милордика приведите сюда…
Скоро раздались тяжелые шаги, звучащие по склепу, — бонч, бруевич, бонч, бруевич, — и увидел я, что латыши ведут какого-то человека. У меня вышел из головы последний остаток хмеля — с ужасом заметил я, что лицо на нем было Железное!
И все, сколько ни было, все сонмище — рабочие, крестьянские, солдатские, казачьи чудовища — кинулись на меня. Грянулся я на землю и…
Темнота. Теплая тишина. Кто-то мягко касается меня. Голоса. Хрипловатый бас:
— Настоящий еврейский организм. Я думал, они у нас уже не водятся. Я встречал такое, странствуя на Юго-Западе, там, возле метро, в отрогах… Посмотрите сюда… Да не туда! Я понимаю, дорогая, ваш узкоспециальный интерес, но крайняя плоть отсекается и в других кочевьях… А зато вот это, вот это, вот я приподниму ему морду, а вы отведите кучеряшки и пальпируйте, осторожнее, та-ак, это кожные складки, проникайте, ну, нащупали местечко — ага, моргает, чувствуете — ресницы щекочутся… Поражены? То-то. Да-с, на затылке! Почему к ним и не подберешься — задом чуют…
Нежный голосок:
— А судя по шапке — тюрк какой-то, Савланут Улаев некто.
Хриплый:
— Какая ж тут загадка природы? Шапку украл. У другого такого же вора-нехристя… Однако пора его будить, разоспался. Где там жаровня? Раскалите железо. Прижигание пятки очень хорошо выводит из состояния сна.
Я закашлялся и попытался вскочить, но не тут-то было — руки у меня оказались заведены назад и привязаны ремешками к спинке широкой деревянной кровати, на которой я лежал совершенно голый, прикрытый, правда, какой-то простынкой. Двое в белых одеждах склонились надо мной.
— Очнулся, — нежным голосом воскликнула синеглазая… сестрица?..
Обладатель хриплого баса — черно-щетинистый, седовласый, с висевшими на шее хирургическими щипцами (врач? фелшар?), удовлетворенно всматривался в меня, смоля самокрутку и, видимо в целях ингаляции, пуская вонючий дым мне в ноздрю.
— Где я? — слабо спросил я. — Я заболел?
— Вы в монастыре, в странноприемном отделении, не волнуйтесь, все будет хорошо, — ласково отвечала сестра.
— Вы валялись на свалке снега у Крымского моста, в сугробе мусора, — добродушно объяснил лекарь. — Вас нашли рубщики прорубей и понесли вас топить, но по дороге, видимо, плюнули и бросили. Тут же, на дороге, вас подобрали возчики дров и повезли вами топить, но тут, на ваше счастье…
— Простите, — простонал я, — подождите. А как же Красный Сфинкс, а мертвый, вставший из гроба, как бы камердинер Труп, новые заветы…
— Мда-а… — протянул коновал, попыхивая самокруткой. — Клистир-то мы вам с песком не зря ставили!
— Ну, такое пить, да такими дозами! — обратился он к сестре. — Конечно, если сивуху квартами потреблять, то никакой еврейский желудок не выдержит, просто не рассчитанный… И третий глаз тут не поможет!
— Верните одежду, — попросил я хмуро.
Врачеватель замотал головой:
— Вы будете баловаться.
Он затянул покрепче ремешки на моих руках и повернулся к сестре-синеглазке:
— Значит, дорогая Лидия, я пошел. Вы следите, если температура будет повышаться — пузырь со льдом… И, пожалуй, снежком растереть…
— Хорошо, Крезо Кирыч.
Мы остались вдвоем. Я озирал келью — беленые стены, православные рассохшиеся доски с подвешенными к ним цветами в горшочках. Кучи золы, пустые ведра в углу. Моя одежда, сваленная грудой под узким высоким окном.
Сестра Лидия, присев рядом на стульчике, заботливо поправляла простынку. Потом, оглянувшись, она приподняла ее и дрожащей ладошкой погладила меня по шерстке, спускаясь к мохнатым корням. Я, жмурясь, тихонько заеврейкал, заелозил, заворочался. Тогда Лидия, задрав свое белое монашеское одеяние, вспрыгнула на меня, села на мой растущий, наливающийся колосок и принялась медленно, плавно раскачиваться на нем, взмахивая рассыпавшимися волосами, полузакрыв глаза и покусывая губы… Я скакал с чудесным всадником на себе — блаженная езда, пронзающее наслаждение, дряхлая кровать гнулась и скрипела («О, твой нефритовый стержень!»), ну, ну, еще немного, и все — заверте!.. Гнилые ремешки, которыми были привязаны мои руки, внезапно лопнули — свобода! Тут уж, твари, не до печали!