Приехал импресарио. Это был великан, искрение влюбленный в искусство Доминика, верящий в него, как в бога, преданный ему, как собака, и, подобно черному слуге, готовый сделать для Доминика все. Ян сразу это почувствовал. Шнудерл, так звали импресарио, привез репертуар предстоящего сезона. В тот же день после обсуждения программ Ян получил все необходимые ноты.
— Ну, сейчас самое время вместе поиграть, — сказал Доминик и весело подмигнул. — Может, в субботу и начнем?
Что ему ответить? Конечно, начнем. Ян едва успевал к этому дню прочесть ноты, которые ему передал Шнудерл.
В субботу Доминик впервые заглянул к нему в комнату, чтобы сказать, что они будут играть вечером.
— Публика будет хорошая — все свои, — добавил он.
В зале собралось все население виллы. Играли около двух часов, без перерывов, повторений и исправлений ошибок. Как на настоящем концерте. Все шло гладко. Казалось, они уже много лет подряд играют вместе. Сыгранность была удивительной. Как будто играл один человек. Слушатели были в восторге, который выражали соответственно своему темпераменту. Лидия плакала от восхищения.
— Гениально, — твердила она, — гениально!
Шнудерл сиял, уверенный в будущем. Черный слуга Салли растянул рот в широкую, добрую улыбку, а девочки удовлетворенно комментировали:
— Ну, конечно, наш великий отец…
— У меня снова есть пианист! — сказал Доминик.
Затем поздравляли Яна. Лидия подошла и быстро его поцеловала.
Вплоть до первого публичного концерта вместе они больше не играли. «Какое легкомыслие!» — думал Ян. Счастливый человек Доминик. Не знает, что такое заботы. Все у него всегда идет как по маслу. Он покорял публику, не зная бесконечных репетиций и мук, которые характерны для концертирующих музыкантов. Его носили на руках, бросали цветы к его ногам, с глубоким поклоном вручали лавровые венки. Доминик Урбан был убежден в том, что в искусстве все должно идти как игра, — если же этого нет, значит, нет и искусства.
Ян пробыл в Опатии у Доминика Урбана два месяца. Урбан полностью ушел в свои сочинения. Ни разу они не работали вместе. Затем настало время турне. Урбан отпустил его на неделю навестить родных. В Прагу они приехали в полдень. Урбан полагал, что Ян сразу же отправится в Старый Град. Золотые лучи сентябрьского солнца разгоняли привычный полумрак вокзала Масарика. Ян поспешно попрощался, подождал, пока Урбан не вышел из вокзала, оставил вещи в камере хранения и вскочил в первый же трамвай, следующий в направлении улицы, где жила Женя.
Женя повисла у него на шее. Он обнял ее с такой силой, что она закричала. Ему казалось, что он тонет. Он повторял: «Женя, Женя». И снова: «Женя, Женя». В мире не существовало ничего, кроме этого имени.
— Значит, ты уезжаешь. Уезжаешь. Уезжаешь с ним.
Она вытирала нос и глаза, отекшие от плача. Ее кожа не выносила слез, тут же выступала крапивница.
Она вся покрылась пятнами, когда он дотащил ее до кровати, вдруг задохнулась и даже перестала плакать, потрясенная его грубостью. Уже потом он понял, сколько боли причинил ей. Потеряв самообладание, он прорывался в ее мрак, уходя из золотистого света пражского сентября, окружавшего его нимбом отчаяния.
В душе он умолял ее принять его глубокую благодарность, не решаясь говорить об этом вслух: она непременно выбросила бы его на улицу.
Потом заговорил спокойно, она освободила его от нервного напряжения. Сегодня вечером, мол, едет дальше. Старый Град не помянул. Она и без того все знала. Женя лежала возле него и смотрела в потолок.
— Ты не должен был, — сказала она, — связывать себя с другим скрипачом. Ты изменил Михалу. Изменил навсегда. Ты не должен был связывать себя ни с кем другим. И потом, когда же ты наконец начнешь самостоятельную музыкальную карьеру? Я хочу сказать — свою собственную карьеру. Здесь нашлось бы место для тебя. Только вот ты не способен дважды постучать в одну и ту же дверь. Испортил тебя Михал. Что тебе мешает?
— О деньгах не беспокойся, — лениво отмахнулся он от ее слов, — я теперь буду присылать тебе больше, все, что захочешь, только скажи.
— Знаешь, из каждого города, где вы будете останавливаться, присылай мне открытки. Ты не можешь себе представить, как приятно, когда что-то белеет в твоем почтовом ящике. Мне никто, кроме тебя, не пишет.
— Постараюсь, чтобы почтальон тебя запомнил. Ты будешь получать писем больше, чем кто-либо в округе. Ну, а как Курилов? — спросил он затем с подчеркнутой иронией.
Она вздрогнула и резко отпрянула в сторону.
— Что? Ты упрекаешь меня, что я вышла замуж за русского, ты осмеливаешься в чем-то меня упрекать?..
Он попытался убедить ее в том, что не думает ничего плохого, он воспринимает это замужество как неизбежное зло, хотя, правда, иной раз ему кажется, что оно не такое уж неизбежное, но поскольку она решила, в конечном счете речь идет о ее жизни, о ее будущем… но она не дала ему закончить. Встав на колени, она приблизила к нему свое прекрасное широкое лицо.
— Ты меня упрекаешь? Осмеливаешься упрекать? А ты знаешь, каково человеку, когда все смеются над его произношением? Я говорю на языке сотен миллионов, а надо мной смеются люди, которых, стоит им отъехать на каких-нибудь сто километров, никто не понимает, извини, но меня окружают маленькие люди, маленькие и ничтожные люди, наслаждающиеся своей малостью, ты не замечаешь этого, потому что они твои, я не говорю, что и ты такой же, нет, нет, ты не такой, не такой, как они, я лишь удивляюсь, как ты этого не видишь, но как влюбленный не видит, сколь безобразна его возлюбленная, так и ты не видишь, сколь глупа окружающая меня среда, мелкая, бесплодная среда, в которой ничего не может произрасти, потому что она наслаждается своим ничтожеством! Понимаешь ли ты это? Способен ли понять, ты, человек, который нигде не может прижиться, всемирный путник или всемирный бродяга, для которого не существует ни границ, ни неприемлемых политических порядков, там — большевик, здесь — патриот, в Дании ты обожал бы монархию, ты, так называемый гражданин мира, ведь ты никогда не видел дальше своего собственного носа, слышишь, никогда ничего не понимал, и если бы Михал не толкнул тебя, как бильярдный шар, который продолжает катиться по инерции, отскакивая от бортов и других шаров, ты так бы и не тронулся с места, сидел бы наверняка по сию пору в Старом Граде, наследовал бы отцовскую мастерскую и играл бы в каком-нибудь самодеятельном оркестре, а по воскресеньям в костеле на органе, вот чем бы ты занимался! И знай, что моя единственная цель — вернуться в Россию, как только все войдет в норму, и клянусь тебе, мы вернемся, точно так же, как я вытащила оттуда и тебя и себя, я заберу с собой этого человека, обращусь ко всем друзьям, и все откликнутся, помогут получить документы, деньги и квартиру, чтобы я могла жить на родине со своей семьей, с русской семьей, слышишь? С русской семьей!
Яну было грустно. Он чувствовал опустошенность и усталость. Не было сил больше смотреть на нее. Он опустил голову и отвернулся. Но она, не меняя позы, продолжала упорно говорить ему в спину:
— Ты совершенно бесчувственный! Неужто никогда ничего не чувствовал? Знал ли ты когда-нибудь большую, настоящую любовь? А то… то я не прощу тебе. Вся моя жизнь должна была перемениться, боже мой, когда-то ведь наступает перелом, понимаешь, для тебя, для меня перелом произошел тогда, но ты не принял его, прошел мимо, свернул в сторону, ты не задумался даже тогда, когда я пошла за тобой, покинув свою родину, а ты мог бы поразмыслить, вспомнить прошлое, когда мы стояли на пороге новой жизни, в ту ночь, первую ночь после смерти Михала, помнишь?
Я билась у тебя на груди, мы выли с тобой, как собаки, это была невозвратимая потеря, потеря всякой уверенности, светопреставление, жизненная катастрофа для нас обоих, не только для меня, его жены, но, может быть, еще больше для тебя, пожалуй, прежде всего для тебя; я прижималась к тебе, слезы заливали лицо, я льнула к тебе и хотела тебя, страшно хотела тебя вместо него, тебя сразу же; люди ушли, дочка уснула, мы остались одни во всем мире, я чувствовала, что на этом свете нет двух людей, что были бы так близки друг другу в отчаянии, как мы с тобой, я так хотела тебя, так явно хотела и…