И еще одним была уникальна книга Аб Мише. Сама по себе она тоже представляла собой редкий, такой необходимый документ – для социолога, психолога, историка советского еврейства. Ученые, к примеру, перечитают даже список авторов, которых «допрашивал» в ходе своего расследования Аб Мише. Вроде бы конгломерат: Л. Толстой, Л. Безыменский, Л. Фейхтвангер, В. Короленко, Л. Гинзбург, З. Косидовский, М. Горький, И. Эренбург, Анна Франк, В. Гроссман… М. Нильсен, И. Тенеромо, Г. Фаст, Э. Рассел… Великие, малоизвестные, забытые имена. Именно их книги, статьи, письма (иногда даже только исторический комментарий к тем или иным трудам) по-своему формировали сознание советского еврея в 60-80-е годы. Характерны сами по себе и повороты, прозрения, тупики мысли автора «Чернового варианта».
Завершив книгу, он прошел, может быть, самую важную часть своего пути по «пустыне». Поставив точку, не случайно вывел рядом с названием еврейское имя – Аб Мише. Что осталось там, в первом, «черновом варианте» его жизни? Детство: родился в тридцать четвертом в Киеве; когда репрессировали отца, мать долго скрывалась от ареста; рос в провинции – сначала в Средней Азии, в эвакуации, потом в поселках и городках, где разрешали жить вышедшему из лагеря отцу. Юность: антисемитизма, кажется, не чувствовал, его, вроде бы, и не было в Сибири, где Анатолий учился в Омском машиностроительном институте. Но вдруг припомнил, как сон, в нашем разговоре: «Почему-то я радовался, что не похож на еврея…» Зрелость: работал в Харькове, на «почтовом ящике», защитил диссертацию; жизнь таяла, уходила в никуда, теряла смысл. В поисках этого смысла он и задавал себе вопросы: кто я в этом мире; почему страдал и страдает мой народ; вечен ли антисемитизм; как остаться собой в бесчеловечных обстоятельствах тоталитаризма?
Впрочем, здесь уже начинаются страницы его дневника. Там «детские» вопросы эти конкретизируются, обрастают плотью истории. А еще в «Черновом варианте» звучит мелодия – то нежная, лиричная, то насмешливая, бравурная, то скорбная. Соглашусь с Львом Аннинским: «…книга, построенная на выдержках из других книг, – не «научна», она музыкальна от первой до последней строки». Я думаю, это своеобразный показатель глубинной точности «Чернового варианта»: ведь музыка лучше всего фиксирует внутреннюю жизнь личности, движения души.
…Снова вернусь в прошлое. В двадцать восемь лет у него обнаружили злокачественную опухоль, уже были метастазы. Безнадежно – так понял Анатолий диагноз врачей, когда однажды ночью выкрал и прочитал «историю болезни». Он рассказывал мне об этом, чуть смущаясь, боясь сбиться на пафос: «…Только сам я был уверен: выскочу, выкарабкаюсь; поправившись, гадал: для чего же судьба подарила мне жизнь?»
Завершив «Черновой вариант», Аб Мише уже мог ответить на этот вопрос. Опыт самопознания состоялся. Потом он репатриировался в Израиль, начал работать в мемориальном комплексе «Яд ва-Шем». Опять шли годы. Выходили его книги, несуетно притягивающие читателя – «Внимание: евреи!», «Черновой вариант», «Посреди войны. Посвящения», «У самого черного моря», составленная им антология «Холокост. Убийство евреев в 1933–1945 гг».
Но это уже другой сюжет. А я, вспоминая нашу первую встречу с Аб Мише в заснеженном Иерусалиме, часто думаю: идти по «пустыне» легче, когда точно знаешь главное – откуда и куда идешь…
1992
Так и было
Мне трудно было читать воспоминания Самуила Эстеровича; еще труднее пытаться их осмыслить… Как объяснить эту особенность читательского восприятия скромных мемуаров одного из вильнюсских евреев, который чудом выжил в Катастрофу, а спустя много лет решил рассказать «о том, что было»?
Правда – вот простой ключ к этой загадке. Правдой дышит каждая строка Самуила Эстеровича. Правда потрясает, хотя одновременно нередко повергает читателя в растерянность. Впрочем, именно на этих, самых «трудных», страницах воспоминаний я останавливался особенно подолгу.
Поведав о том, как автор и его семья скрывались от фашистов в подземном тайном убежище («малине»), мемуарист заметит: «Нам пришлось пройти через воистину дантовские сцены». Имя великого флорентийца, резко обнажившего темные бездны людского существования, было упомянуто здесь не всуе. Вновь и вновь память С. Эстеровича вырывает из прошлого эпизоды, где обстоятельства жестко испытывают самую суть человека, где – на поверхностный взгляд – подвергается сомнению вечное: гуманизм, мораль, долг, любовь…
Вот женщина выдает во время допроса в гестапо своих близких.
Вот отец-еврей, чтобы спастись самому, рассказывает гитлеровцам о сыне от жены-христианки, который служит в германской армии.
Во время «детской акции» в гетто малышей уводят на смерть, а родители вынуждены зачастую смириться.
Прячась в подземелье, люди задыхаются от нехватки воздуха; при этом одни сходят с ума, оглашают укрытие воплями, другие же, не колеблясь, убивают кирпичами соседей: ведь где-то рядом враги…
Я перечислил только немногие из «дантовских» сцен в большой рукописи С. Эстеровича. Нет, не случайно после войны иные бывшие узники гетто и концлагерей не хотели рассказывать о пережитом, а главное – как бы прятали воспоминания о Катастрофе от самих себя.
И все-таки не уйти от вопросов: надо ли говорить об этом; не подорвут ли подобные напоминания нравственное здоровье народа, тем более – в диаспоре, где национальное самосознание и без того зыбко?
«Надо говорить всю правду!» – отвечал себе на те же вопросы старый больной человек, который на самом закате жизни, в Америке, оглядывался в прошлое. Самуил Эстерович ничуть не сомневался: правда не разрушает, но закаляет национальный характер; потомки наши имеют право знать обо всем, что было на пути народа; нельзя насиловать память ради того, чтобы сберечь чей-то душевный комфорт… Эти заповеди мемуариста – простые и мужественные – очевидно примет и его будущий, вот уж действительно благодарный читатель.
Ради объективности нужно добавить и другое. Разумеется, зоркая память Самуила Эстеровича сохранила также многочисленные проявления подвига, верности, человеческого благородства… Дело только в том, что автор нигде не подчеркивает это особо. Вообще С. Эстерович менее всего стремился обобщать, «выделять тенденции». Да, его тенденцией была Правда! Читатель, в частности, легко заметит: автор не следует, как нередко бывает, какой-то схеме в оценке того или иного народа. Подобно всем евреям, С. Эстерович с нетерпением ждал прихода Красной Армии, однако беспристрастный летописец фиксирует: в конце войны волна антисемитизма уже захлестнула Россию. Мемуарист не раз благодарно вспомнит поляка, которому обязан жизнью, но одновременно проходят перед нами лица других поляков – к примеру, рабочих из авторемонтной мастерской: они бурно радуются, глядя, как евреев ведут на смерть. С. Эстерович резко говорит об участии литовцев в уничтожении евреев, но примечателен такой эпизод. Когда во время отступления немцев Эстеровичи бежали из лагеря Х.К.П. (там содержались со своими семьями рабочие-евреи, занятые на ремонте немецких автомашин), к ним прямо на улице подошел незнакомый литовец – сам предложил укрыть их. И опять-таки спас жизнь! Наконец, как уже понял читатель, С. Эстерович вовсе не склонен идеализировать и собственный народ…
Иногда мне казалось: ему суждено было так много пережить и выжить в годы войны прежде всего для того, чтобы поведать об этом потомкам. Что ж, тем более естествен наш особый интерес к автору, его судьбе. С. Эстерович был достаточно открыт, исповедален в своих воспоминаниях; очень важные штрихи к портрету мемуариста сообщила мне его дочь. Самуил («Муня» – так звали его близкие) родился в Вильнюсе в 1897 году в «умеренно зажиточной семье» торговца Лейбы Эстеровича. Получив образование в Петербурге и Германии, он и сам стал к началу Второй мировой войны «преуспевающим деловым человеком». При советской власти, рассказывает Перелла Эстерович, ее отец «подвергался преследованиям как «буржуй», предприятие и банковские счета были национализированы, а он не мог найти себе работу, которая защитила бы от депортации. Большую часть квартиры заняли коммунистические чиновники, он был на грани высылки, когда Германия напала на своего бывшего союзника Россию».