Еще в 1952-м он написал «Море». Там сказано:

И вот — рывок,                     и поезд — на просторе, и сразу в мире нету ничего: исчезло все вокруг —                                и только море, затихло все,                     и только шум его…

Он умел слышать тишину, ультразвук времени ложился на его голос, переходя в категорию общедоступной правды. «На просторе — море», «ничего — его». Практически это не рифма.

Это — о себе: затихло все, и только шум его.

Но затихло не все. Рядом шумели другие, их было много, он был громче всех. Перед ним был пример Маяковского и Есенина, разных во всем, кроме общего опыта полногласной исповеди на людях. Он и в партию не вступал, исходя из их биографий.

Он делал стихи, как учил его Маяковский («Как делать стихи?»), сам учившийся этому делу у таких теоретиков и практиков стиходелания, как Брюсов и Гумилёв. Ангела не ждал, в перст Божий не верил. Всю свою советскую эпоху Евтушенко в лучшем случае сторонился Бога, когда не отвергал. О церкви говорил дурно или использовал ее в целях подтекста («Монолог бывшего попа», 1967):

О, лишь от страха монолитны они, прогнившие давно. Меняются митрополиты, но вечно среднее звено. И понял я — ложь исходила не от ошибок испокон, а от хоругвей, из кадила, из глубины самих икон.

Всяческая онтология, основы бытия, природа человека, гипотеза Бога — всего этого для советского юноши пятидесятых годов всерьез не существовало, если не считать подрифмовочных строк типа «В раздумиях о вечности и смерти» или наивного, физического по природе философствования.

Витьке я сказал:                       «Не нуди! Да полюбишь еще ты,                                       Витька…» А из Млечного,                             из Пути в степь не все еще млеко вытекло. И глядели мы в облака среди звездного этого млека, два несчастнейших человека, два счастливейших дурака. («В Кулундинской степи»)

Несколько позже критика, вспоминая вторую половину пятидесятых, заговорит об эпохе par excellence[1] вечного юноши, юношеского стиля, а-ля автогерой К. Батюшкова или, того больше, Н. Языкова.

Лев Аннинский (Молодая гвардия. 1964. № 2) в этой связи вспомнит старого советского критика И. Лежнева, толковавшего в этом плане о поэте Иосифе Уткине, которого еще раньше назовет В. Друзин. Но, честно говоря, почти ничего общего, кроме касательства к еврейской теме (уткинская «Повесть о рыжем Мотэле»), у поэта Евтушенко с поэтом Уткиным нет. Более того. Кудрявый обаяшка Уткин — антипод неприкаянного, мечущегося Евтушенко.

Впрочем, в мелодическом ключе можно отыскать общий исток, и у Уткина есть стихотворение, легко исполненное, в какой-то мере классическое, помещенное в «Строфах века», несмотря на устарелую идеологическую начинку, — «Комсомольская песня»:

Мальчишку шлепнули в Иркутске. Ему семнадцать лет всего. Как жемчуга на чистом блюдце, Блестели зубы У него. Над ним неделю измывался Японский офицер в тюрьме, А он все время улыбался: Мол, ничего «не понимэ». К нему водили мать из дому. Водили раз. Водили пять. А он: «Мы вовсе незнакомы!..» И улыбается опять. Ему японская «микада» Грозит, кричит: «Признайся сам!..» И били мальчика прикладом По знаменитым жемчугам. ………………………… И он погиб, судьбу приемля, Как подобает молодым: Лицом вперед, Обнявши землю, Которой мы не отдадим!

Такая вот песня — смесь уголовного надрыва с идейной героикой, подспудно близкая Евтушенко. Мать-старушка, измывательства врага и т. п.

Кроме того, они с Евтушенко — земляки: Уткин родился неподалеку (по сибирским масштабам) от Зимы, на станции Хинган, детство и юность провел в Иркутске. Зима входит в Иркутскую область.

И еще. Уткинская репутация «любимца публики» далеко не исчерпывает облик этого человека. Он воевал с сорок первого года, ему оторвало четыре пальца правой руки, он добился новой отправки на фронт и погиб в авиакатастрофе, возвращаясь из партизанского отряда. Когда тело его нашли, в руках у него оказался томик Лермонтова, вечного юноши.

Фигура вечного юноши — архетип старого, как мир, романтизма. Блок назвал Тютчева «неисправимым романтиком». Независимо от возраста.

Так что, была ли эпоха юношеского стиля — бабушка надвое сказала, а вот юность у поэта Евтушенко — была, и он говорил в соответствии с ней. Возможно, она подзатянулась.

Евтушенко пробует медитировать в небольших стихотворениях-фрагментах о том о сем, в основном на темы социальной морали: «Не надо говорить неправду детям…», «При каждом деле есть случайный мальчик…», «С усмешкой о тебе иные судят…» — в таких стихах нет крика, их тоже слушают и запоминают. Начинается нравоучительная линия, протянувшаяся поднесь.

Целая полоса тоже коротких и столь же искренних стихотворений о любви: «Пришло без спросу…», «Среди любовью слывшего…», «Не разглядывать в лупу…» и самое знаменитое: «Ты большая в любви…», с концовкой, ставшей пословицей:

Ты большая в любви.                            Ты смелая. Я — робею на каждом шагу. Я плохого тебе не сделаю, а хорошее вряд ли смогу. Все мне кажется,                              будто бы по лесу без тропинки ведешь меня ты. Мы в дремучих цветах до пояса. Не пойму я —                       что за цветы. Не годятся все прежние навыки. Я не знаю,                   что делать и как. Ты устала.                  Ты просишься на руки. Ты уже у меня на руках. «Видишь,                небо какое синее? Слышишь,                   птицы какие в лесу? Ну так что же ты?                                   Ну?                                          Неси меня!» А куда я тебя понесу?

Ему внимали в основном сверстники. Чуть позже он напишет (посвящено Вл. Барласу):

вернуться

1

По преимуществу (фр.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: