От Андрея же Александровича узнал, что Белинский несколько дней как слег.
– Не везет нам на встречи, – сказал поэт. – Прошу вас, Андрей Александрович, показать рукопись мою Виссариону Григорьевичу. У нас с ним начат, но не закончен спор. Так вот, в продолжение этого спора покорно прошу его принять мои пьесы. Ну, а коли встретятся затруднения с цензурой, тогда… – поэт махнул рукой, – тогда, – заключил он, улыбаясь, – возникнет еще один довод к нашему спору…
Лермонтов побывал и у милейшего Владимира Федоровича Одоевского. Впрочем, поэт не заводил здесь литературных разговоров.
В литературе Владимир Федорович платил щедрую дань утешительному романтизму и в то же время проявлял какую-то растерянность. Владимиру Федоровичу верилось, что можно примирить разные мнения, если только избегать крайностей. Крайностей Владимир Федорович не понимал и не принимал. Словом, в литературных своих вкусах Одоевский весь был в прошлом, в то время как в музыке глядел в будущее.
Музыка! Вот о чем можно было всласть и не только не споря, но в полном согласии наговориться с Владимиром Федоровичем. В беседах с ним или слушая его игру на рояле Лермонтов мог утолить ненасытную свою страсть. Любовь к музыке посетила его в детстве и никогда не покидала.
Владимир Федорович говорил о созданиях Бетховена, о предстоящих концертах, играл фуги Баха и, едва оторвавшись от рояля, начинал горячую речь о судьбах народной русской музыки.
Михаил Юрьевич слушал с жадностью: хотел насытиться на все будущие, может быть долгие, годы изгнания…
– А знаете, Михаил Юрьевич, – вдруг сказал Одоевский, – ведь стихи-то ваши тоже настоящая и притом русская музыка.
Лермонтов не понял.
– Изволите ли видеть, – объяснил Одоевский, – стоит прочесть любое ваше стихотворение вслух – и тотчас ощущаешь течение мелодии, которая задана автором.
Владимир Федорович помолчал, словно к чему-то прислушиваясь, потом прочел нараспев:
Русалка плыла по реке голубой,Озаряема полной луной;И старалась она доплеснуть до луныСеребристую пену волны…– Я читаю, заметьте, словно ноты перед собой держу, – продолжал Одоевский, – и весь напев слышу… Вот какой вы чудодей! А мысль, выраженная и в слове и в мелодии, приобретает силу неотразимую. Даже не зная вас, по вашим стихам можно судить, что отпущен вам настоящий музыкальный дар. Да и что такое мелодия? Как рождались, например, песни у древних греков?..
Лермонтов засиделся допоздна. А до отъезда оставались считанные дни. Надо бы, пожалуй, съездить к Жуковскому. Но на запасную половину Зимнего дворца, где обитал поэт, Михаил Юрьевич не поехал. В памяти еще было живо воспоминание о том, как Жуковский напечатал в «Современнике» его «Казначейшу». Все наиболее горькое, что говорится в поэме о застойном болоте провинциальной жизни, Жуковский повыкидывал своей волей и властью. «Казначейша» увидела свет, изящно причесанная редактором. Поэму старались приблизить к забавному анекдоту, а ведь была она суровым обличением. Василий Андреевич Жуковский, при всем неизменном благодушии и сочувствии к молодым талантам, снова показал непримиримую стойкость неподкупного блюстителя российских порядков.
Да если бы только случай с «Казначейшей»! Давно следит за творениями прославленного поэта поручик Лермонтов. Конечно, Жуковского не смешаешь ни с Кукольником, ни с Загоскиным. Те по усердию и за отсутствием таланта прут напрямки. Василий Андреевич поступает иначе. Он уводит читателей от невзгод земной быстротечной жизни. Он рассказывает об иных мирах, где нет ни горестей, ни слез, и терпеливо, ненавязчиво сулит каждому утешение в вечной райской жизни. На это обратил Василий Андреевич свой незаурядный талант, о том говорят его пленительные, как музыка, стихи…
Не смешаешь стихи Василия Андреевича со всей рыночной словесностью торгового дома Булгарина и компании, но куда опаснее кажутся его утешительные творения.
Рано или поздно придется и с ним столкнуться Лермонтову. Собственно, бой уже начат. «Демон» несет людям совсем иные мысли, чем те, которые проповедует смиренномудрый Василий Андреевич…
А вместо коротких дней остаются считанные часы, которые еще может провести в Петербурге ссыльный поручик Тенгинского полка. Как не отдать каждую минуту безутешной бабушке!
Куда ни поедет Михаил Юрьевич, откуда ни вернется – ждет его Елизавета Алексеевна, и в глазах ее все тот же вопрос: когда хоть остаточные годы удастся пожить ей без разлуки с внуком, без вечных тревог, слез и хлопот?..
– Я, Мишенька, опять в хлопоты пущусь, – говорит старуха, – добьюсь своего.
– Повремените, бабушка, – отвечает поэт, – для меня, бабушка, повремените… Авось, когда пройдет время, отпустят в отставку.
– В отставку! – в горестном недоумении вздыхает Елизавета Алексеевна. – Этакий-то молодец, да в отставку!
– Я ведь не от жизни в отставку прошусь. Вот издавать бы мне журнал…
– Ахти мне! – бабушка крестится. – Опять новое горе сулишь! Неужто не понимаешь, что в писаниях твоих вся беда?
– А вот и нет! Сами знаете, о сочинениях моих не было ни слова.
– А коли молчат, то, может быть, еще хуже о тебе думают.
– Думать, бабушка, мы с вами самому графу Бенкендорфу запретить не можем… Ждите меня вечером, тогда об отставке поговорим. Я на Кавказе службой займусь, а вы здесь в свое время похлопочете – вот и будем мы наконец неразлучно вместе.
– А как у тебя со Щербатовой-то, греховодник?
– Мария Алексеевна уехала в Москву, к родным. Вот и все, бабушка, что могу вам о ней сказать.
– А коли поедешь в Москву, опять ваш роман начнется.
– Нет, пути наши разошлись.
– Так ведь в Москве твоя прежняя зазноба пребывает!
Лермонтов не ответил. Варенька Лопухина-Бахметева, точно, жила с мужем в Москве, но увидит ли он ее, сам не знал. Муж не спускал с нее глаз, и свидания с поэтом были ей запрещены. Да и захочет ли этого свидания Варенька, бог знает! Может быть, и вовсе не нужно ей это мучительное свидание.
Ничего не ответил бабушке поэт. Шли последние сборы в дорогу.
У подъезда стояла тройка. Уже вынесли последний багаж… Настала самая тяжкая минута прощания с бабушкой. Едва вырвавшись из ее объятий, еще слыша ее благословения, Михаил Юрьевич сбежал вниз. Сел и приказал ехать к Карамзиным.
У Карамзиных его ждали. Был кое-кто из знакомых. Тут, на прощание, он прочел свои новые стихи:
Тучки небесные, вечные странники!Степью лазурною, цепью жемчужноюМчитесь вы, будто как я же, изгнанники,С милого севера в сторону южную.Порт стоял у двери, по-весеннему настежь раскрытой на балкон. Он читал медленно, словно задумавшись. Кое-кому из чувствительных посетительниц салона Карамзиных показалось, что на глазах у Михаила Юрьевича выступили слезы. Так часто видят люди то, что им только видится. Но большие, темные глаза поэта были сухи. И голос был тверд. Глядя на плывущие облака, Лермонтов заключил стихи:
Нет, вам наскучили нивы бесплодные…Чужды вам страсти и чужды страдания;Вечно холодные, вечно свободные,Нет у вас родины, нет вам изгнания.У него, поэта, родина была, и он любил ее со всей страстью. Но у него пытались родину отнять…
Под балконом ждала нетерпеливая тройка. Отзвучали последние приветствия. Лермонтов сбежал вниз.
– Трогай!
Застоявшиеся кони с ходу взяли путь на Московскую заставу. Потом пошли поля. Вечером, совсем поздно, зажглись дрожащие огоньки в неведомых деревнях. Не в первый раз совершал он этот путь – путешествие из Петербурга в Москву. В ночном безмолвии только колокольчик под дугой коренника звенел знакомой дорожной песней. Пробегут мимо печальные березы или глянет равнодушно слепая придорожная изба. Погасли последние огоньки. Спит, натрудившись, народ-пахарь.