Процессия вошла на кладбище. На краю могилы, у изголовья гроба, стоял Лев Сергеевич Пушкин. Он стоял, опустив обнаженную голову. Время поубавило волос на курчавой его голове, исполосовало морщинами прежде пухлые щеки, вместо былого румянца предоставило широкий простор багрово-сизым прожилкам.
Пока опускали гроб, пока стучала о крышку земля, так и не поднял головы Лев Сергеевич. Думать становилось все страшнее и страшнее. Было время, он собирался ехать за границу, чтобы стреляться с Дантесом. А дело оказалось не только в Дантесе. Одно стало ясно в те прошедшие годы: если вызывать на поединок, то начинать надо с Петербурга и слать вызов туда, куда никогда не дойдет ни одно слово майора Пушкина. Легче не думать о прошлом, коротая постылое время за бутылкой вина да за картами.
Гроб давно скрылся под землей. Все выше и выше нарастал могильный холм. Уже начинали расходиться с кладбища любопытные. Но все еще оставался на прежнем месте Лев Сергеевич. Может быть, опять надо слать вызов? А кому? Не стоит и пули презренное сердце Мартынова. Или снова надо начинать с Петербурга.
На могилу уже водрузили тяжелую каменную плиту. На ней высечено единственное слово: «Михаил». С кладбища почти все уже разошлись. Пошел и майор Пушкин. Теперь стало особенно заметно, как сутулится у него спина. Походка не была, как прежде, твердой и легкой. Сегодня как-то особенно сильно слезились глаза. Он приложил платок раз, другой и медленно скрылся за поворотом улицы.
Его нигде не видели в этот день. Ни за картежным столом, ни подле красавиц на бульваре.
Лев Сергеевич сидел в одиночестве в своем номере в ресторации и думал… Ох, как тяжело думать человеку, напрасно растратившему годы! Найти бы зловещую нить, ведущую от смерти Александра Пушкина к смерти Михаила Лермонтова… А в памяти, когда-то безотказной, плывут какие-то клочья. Путаются люди и события, и прошлое и будущее застилает туман.
Тогда он бьет кулаком по столу и приказывает подать новую бутылку вина и пьет, ни с кем не чокаясь. Только сызнова в бессильном бешенстве бьет по столу кулаком.
– А, проклятые! – почти кричит Лев Сергеевич.
И хочется ему куда-то бежать, рассказать все, что он думает, знает и хранит в душе. Он помнит вечер у Верзилиных и о многом догадывается. Мерзавец, драпирующийся в черкеску, вел игру наверняка. Но переиграл жалкий комедиант, позавидовавший кровавой славе Дантеса.
Впрочем, куда идти? Кому расскажешь? Уж не к подполковнику ли Кувшинникову? Или к секундантам?
Алексей Столыпин совсем замкнулся. Ему бы первому надо кричать о том, что свершилось при его малодушном попустительстве. Но молчит Алексей Столыпин и, надо думать, останется молчальником до самой смерти. Сиятельный же Васильчиков будет разглагольствовать о неумолимом роке…
Хотел было пойти Лев Сергеевич к Верзилиным. А зачем? Там барышни плачут, а потом поедут на танцы и, вернувшись, снова поплачут.
Осушил бокал одним глотком, выпрямился во весь рост, прошелся по комнате. Может быть, скакать майору Пушкину в Петербург? Еще раз прошелся по комнате, а поступь стала уже вовсе не твердой… Снова сел к столу и опустил голову на руки. Теперь было видно, что образуется у Льва Сергеевича заметная лысина. Так никуда он и не пошел, приказав сменить пустую бутылку.
Во флигеле, откуда вынесли гроб Лермонтова, продолжалась после похорон деловая суматоха. Должностные лица составляли опись имущества покойного.
Судья диктовал, квартальный надзиратель записывал в аккуратно графленный лист:
– «Писем разных лиц и от родных – семнадцать… Книга на черновые сочинения, подаренная князем Одоевским, – одна… – Судья отложил записную книжку и взялся за тонкую пачку мелко исписанных листов. – Собственных сочинений покойного на разных лоскутах бумаги – семь…»
Перечислили сюртуки покойного, его лошадей – опись имущества продолжалась.
Присутствовавший по назначению начальства городской протоиерей взял от скуки записную книжку поэта и стал ее листать.
– Вот они, сочинители, – отец протоиерей вздохнул, – пишут, а о чем пишут – невместно и думать…
Он прочел с укоризной, едва разбирая почерк:
С тех пор как вечный судияМне дал всеведенье пророка,В очах людей читаю яСтраницы злобы и порока.Провозглашать я стал любвиИ правды чистые ученья:В меня все ближние моиБросали бешено каменья…– Пишут, а страха божьего не имут, – объяснил отец протоиерей с новым вздохом.
– Ваше высокопреподобие, – почтительно обратился к нему совестный судья, – благословите продолжать опись. Мы и так задержались.
Отец протоиерей отложил записную книжку поэта и впал в прежнее безмолвие.
– Ускорим, господа, – продолжал совестный судья и добавил тихим голосом, обратясь к щеголеватому плац-адъютанту: – Трудимся свыше меры, а на яства и питие рассчитывать не приходится. – Он снова стал диктовать квартальному надзирателю.
В комнату вошел Алексей Аркадьевич Столыпин и безучастно слушал.
– Известно ли вам, – обратился к нему совестный судья, – что по описываемому нами имуществу объявился наследник – находящийся на излечении в местном госпитале господин поручик Пажогин-Отрашкевич? В обоснование же своих прав объяснил, что происходит от родной сестры отца покойного поручика Лермонтова.
– Не считаю нужным входить в объяснения с господином Отрашкевичем, – отвечал Столыпин. – Мною уже заявлено: беру на себя обязательство доставить все имущество к бабке покойного, госпоже Арсеньевой.
– А там и пусть рассудятся, – согласился судья. – Все, стало быть, согласно закону…
В Пятигорске как будто торопились изгладить память о происшедшем. Пышный бал, обещанный князем Голицыным и отложенный из-за непогоды, не состоялся ни шестнадцатого, ни семнадцатого июля. Ссылаться на непогоду было уже невозможно. Однако бал все-таки был отложен и в эти дни. Должно быть, в самом воздухе носилась такая тревога, что устроители не рискнули. Но тем более не было никаких оснований медлить с увеселением после того, как поручика Лермонтова похоронили.
Бал объявлен. Бал сегодня состоится!
В доме Верзилиных шли последние приготовления. Эмилия Александровна, закончив туалет, присела в гостиной к тому самому ломберному столику, за которым совсем недавно провела вечер с поэтом. Она старалась вспомнить каждую подробность. Правда, Мартынов был как-то особенно мрачен. Правда, произошел колкий разговор… Но ведь вечер окончился совершенно благополучно и все ушли, как обычно.
А в городе говорили все настойчивее: именно ссора в их доме и была причиной дуэли. Неужто это действительно так?
Зашел князь Трубецкой. Секундантство его было скрыто от следствия. Но он не был спокоен: так и виделась ему скрытая кустарником площадка у подножия Машука и на ней безжизнененно распростертое тело.
– Милый князь! Не скрывайте от меня правды! – встретила его «Роза Кавказа». – Что привело к этой ужасной дуэли?
– Если бы кто-нибудь знал достоверно! – отвечал Трубецкой. – Все, что мы знаем, идет от Мартынова.
– Я тоже слышала в тот вечер, как он потребовал от покойного Михаила Юрьевича прекратить шутки. Это было так резко и неожиданно, что я даже вздрогнула.
Трубецкой выслушал внимательно.
– А далее все мы видели, как по выходе из вашего дома Мартынов задержал Лермонтова. Мы знаем о последовавшем у них разговоре только от Мартынова. Это все, что когда-нибудь станет известно… – И он закончил, словно убеждая сам себя: – Но у нас нет оснований сомневаться в честности Мартынова.
– Боже мой! Боже мой! – «Роза Кавказа» залилась слезами. – Если бы не было этого несчастного вечера!.. – И слезы полились еще сильнее.
Под окнами послышался шум подъехавшего экипажа. Было время отправляться в городской сад, где обещаны были невиданные в Пятигорске сюрпризы.