Второе потрясение после завтрака по-московски, показавшегося отвыкшей от жизни тетке смертельной забавой в духе русской рулетки, хватило нашу американку в хлебном магазине. В булочную вбегали, как выразилась тетка, «лэдиз» с авоськами, набитыми огурцами, картошкой-моркошкой, фаршем говяжьим полужирным в промокшей кровью «Правде»… Продавщица метко швыряла кому батон городской за пятнадцать копеек, кому буханку ржаного и пару саек. Леди споро пихали это все в ту же авоську и выскакивали, на ходу прикидывая, завезли ли уже ряженку в молочный. Мирная картина. Особенно умилительная для дней, когда быстро мелькающие поверху политические события отзываются понизу то исчезновением нежной ряженки, то возникновением ее по той цене, за какую не так давно туркмен покупал столь же нежную и смуглую невесту да еще и с дипломом мединститута.
Но старуха затрясла серьгами, закатила глаза и предсказала скорую гибель всего населения от жутких инфекций. Неупакованный хлеб! Руками! В сумку с картошкой! «Анбили-и-вбл!» Ах-ох! Да уж чего там «анбиливбл» — нормально! Нормально, тетя Ева, мы инфекций не боимся. Бактерия — полноценный белок, продукт питания, принципиально не отличающийся от ваших стейков, особенно когда этих бактерий много. Этим и сильна и непобедима соцсистема — мы смотрим на вещи принципиально, не задерживая взгляд на мелочах.
И напрасно ты, тетя Ева, набросилась на ошалевшего мужика, добросовестно по долгу службы подгонявшего матерком четырех бабочек, разгружавших горячий асфальт на Октябрьской. Люди работают, кадры решают всё. У нас женщина, то есть леди, полностью уравнена. Даже смешно было бы представить, как, наоборот, четыре бабочки хором подгоняли бы мужика на разгрузке асфальта. Может, в вашей Америке и так, но у нас рабочей силой не разбрасываются.
Апогеем было посещение Выставки достижений народного хозяйства. Подъехали с помпой — к тетке заботливый «Интурист» прикомандировал черный ЗИС со смирным гэбешником за рулем. Сопровождали гостью мы с Софочкой, разнаряженные по такому поводу в пух и прах. Позор начался сразу же, в главном павильоне с алыми лоскутами коммунистических заклинаний. Пылятся себе, какой дурак их читает? Тетка мельком оглядела колонны с финтифлюшками и громко, как на пионерском сборе, огласила первый лозунг: «Учение Маркса — Ленина непобьедимо, потому что оно вьерно!» Присутствующие с интересом оглянулись на нас. После прочтения с сильным иностранным акцентом: «Нароуд и партия — йедины!» начали подтягиваться любопытные.
— Тетя, пошли. Там дальше будет еще интересней, — сквозь зубы процедила Софочка.
Но тетка, ободренная вниманием аудитории, черт бы ее подрал, вошла в азарт. «Вперед к окончательной победе комьюнизма!» — предложила она небольшой толпе, и кто-то засмеялся. Могло кончиться нехорошо.
— Пошли, тетя Ева! — взмолилась я.
— Догоним Америку по производству мьяса, молока и масла! — отозвалась она с энтузиазмом.
В толпе хохотали, подтягивались новые зрители. Среди них вполне могли оказаться политически зрелые и бдительные. Только бдительных нам не хватало! «Плюс электрификассия всей страны!» — успела еще выкрикнуть в народ уволакиваемая нами, как царскими жандармами, тетя Ева.
Дальше пошло терпимо. Модель спутника, эскимо на палочке, мандарин на веточке… Уф, кажется, пронесло — никто не сказал: «Пройдемте, гражданочки!» Но все-же лучше поскорее домой. Безопасней как-то. Однако тетя Ева еще желала посмотреть обещанного по радио быка-рекордсмена. Бык окончательно убедил нас троих в близкой победе СССР по производству молока.
Успокоенные хоть этим, пошли на выход — да и гебешник в ЗИСе наверняка уже затосковал. На мне были новые туфли на высоченной «шпильке». Я вспомнила хрестоматийного спартанского мальчика, который сдуру сунул пойманного лисенка за пазуху и, встретив начальство, терпел, хоть лисенок вгрызался ему в живот, — держал фасон. Образ этого изгрызанного спартанчика всегда подавался в школах как положительный пример для населения. Может, спартанские девочки тоже могли вытерпеть три часа в новых чехословацких туфлях, высота каблука восемь сантиметров, — и хоть бы хны. Но я не дотягивала до классических образцов, хоть изо всех сил старалась.
— Хромаешь? Почему? — спросила тетя Ева. Ей еще, черт побери, очень хотелось полюбоваться на образцы изделий из чугуна и проката.
— Туфли жмут. Больно, — я подсознательно копировала лапидарный стиль ее речи. Сидит во мне такое стилевое и даже фонетическое обезьянничанье. Приезжая из Сухуми, я раздражала семью мужественным грузинским акцентом. Из Закарпатья привозила неодобряемые в наших широтах украинский распев и «гаканье».
— Сними туфли! Иди без туфлей.
— Что вы! Невозможно. Дойду так.
— Почему нет? Закон есть?
— Нет такого закона. Но неудобно.
— Полиция заберет? — зашла с другого конца настырная старушка.
— Никто не заберет. Но нельзя. Нельзя, и все.
— Почему нельзя? — дискуссия вышла на второй круг, и я убедилась, что таки да: два мира — две системы. Именно этого, единственного из всех правдивого лозунга не успела прочесть наша тетя в Главном павильоне. А если бы и прочла — вряд ли глубоко осознала бы. Ведь не обремененный советско-спартанскими правилами хорошего тона американский мальчик, не задумываясь, вышвырнул бы лисенка прочь.
Тетя Ева меня полюбила — непонятно за что. Возможно, за то, что я ни разу не пыталась подложить ей пятую котлету и не выпытывала, целиком ли негры черные и как часто их линчуют. Она подарила мне крохотные золотые часики и три разукрашенных вышивкой, кружевами и всякими складочками и рюшечками ночные рубашки, прямо жалко ночью носить.
За неделю до отъезда тетка предложила мне запросто слетать к ней в Детройт, завернув по пути на недельку в Париж. Потом прокатиться по Америке, пожить на ее даче во Флориде — и обратно домой. За ее, естественно, счет, ей это совсем недорого. Сизые соборы Парижа! Пылающая шарами апельзинов Флорида! Стеклянные рощи небоскребов Нью-Йорка! Озеро Гурон, на чьей волне никак не утонет соколиное перо индейского вождя! А также Эри и Онтарио — по географии проходили. Можно увидеть?! Сойти с ума! С ума, понимаете, сойти! Кто мог бы сказать «нет»?! Я — не могла. Хоть понимала, что вряд ли меня пустят — кто я, собственно, такая, чтобы разъезжать по Парижам и Америкам? Пусть, по крайней мере, мне запретят другие, пусть накажут, вызовут на идеологическую порку в комитет комсомола. Но запретить себе самой, саму себя поставить носом в угол, провести внутри самой себя комсомольское собрание с выволочкой… Вот это уж как раз — нет и нет!
Конечно же, я не поехала. В то далекое лето протрубил рожок судьбы, до поры не понятый мной, и я в первый раз стала отказником. До ОВИРа в тот раз не дошло. В узком кругу были громко высказаны аргументы типа: «Через мой труп!», «Всю семью погубишь, идиотка сумасшедшая!», «Выгонят из комсомола, из университета, отовсюду, в судомойки пойдешь!». На последнее устрашение я взвизгнула «плевать!» — и села в отказ. Вообще-то в отказе не сидят — в нем суетятся, куда-то ездят, обижаются, ссорятся, наживают язву желудка.
Я поссорилась, как могла, с узким кругом, желавшим мне только добра, наскоро расцеловалась с ничего так и не понявшей, только округлявшей глаза и губы в удивленном «О!» теткой и отвалила в родимый Горький.
Горько, горько ехать в Горький! На верхней полочке плацкартного. Внизу две бабы и солдат играют в дурака. Хнычет и просится писать ребеночек. За окном плывут назад лысые елки, какие-то скудоумные заборы, щелястые сараи — так же вот уплыла навеки моя дурацкая мечта, сказочная Флорида. Мне, как комнатной собачонке, сказали: «Цыц! На место!» — и я, поскуливая, потрусила в свой угол. Никому меня не жалко, всем наплевать — ведь это же не они не поехали в Америку. Они, тайные завистники, наверное, даже рады, что я, так же как и они, никогда не увижу Париж и Флориду.
Пусть ветер высушит слезы — я высунула из потного вагона голову в открытое окно. Тугой ветер сразу заткнул уши, хлестнул по щеке. Так мне! Вот и хорошо, что голова замерзла, пусть! В Горький я прибыла уже с готовой ангиной, и подруге Кируле лишний раз предоставилась возможность попрактиковаться во внутримышечных инъекциях — она как раз пару месяцев назад проходила практику в больнице. Но там, как она говорила, приходилось лишь по четверть попы на студента в день. Пенициллина мы с ней не жалели, попы своей мне тоже не было жалко — что уж там о заднице, раз жизнь не удалась.