7

Когда я вернулся на квартиру своих друзей Кронбергов, где всегда жил во время сессии, было почти темно. Вечер тепло вспоминал запахи и звуки уходящего дня, из окон на Восточной светилась музыка, а в ресторане «Витязь» играли свадьбу. На крыльце парень в разорванной, по-вечернему яркой рубахе целовал безвольную подружку невесты в лазоревом платье. Девушка стояла на цыпочках, почти вися в воздухе.

Дома никого не было: Кронберги играли концерт в филармонии. Пока я открывал дверь, Бимка лаяла в восходящем колене, но, узнав меня, сразу полезла лизаться, истоптав мой приличный институтский костюм.

В этой маленькой трехкомнатной квартире всегда бережно пахло какими-то тонкостями, из которых складывалась ежедневно-праздничная, как мне тогда казалось, жизнь Кронбергов. На столе в светлой кухне сушились на полотенце красные в белый горох чашки. Бимка ушла в один из своих любимых уголков между кроватью и батареей, куда влезала уже с некоторыми затруднениями. Там она лежала и вздыхала так мирно, как может вздыхать тот, в чьей жизни царит полный порядок и покой.

На ощупь пробравшись к столу, я нашарил кнопку и зажег настольную лампу. Под исцарапанным стеклом проснулись фотографии хозяев и их взрослого сына.

Мне следовало подготовиться. Достав несколько чистых листов, я принялся наносить еле видимые паутинки линий на озаренную желтым светом бумагу. К приходу Кронбергов было готово около пяти эскизов. Тишина перестала быть зазором между звуками. Она вышла на сцену одна, улыбаясь холодно и вечно, словно летнее звездное небо.

Еле слышно хлопнула дверь подъезда, и собака в спальне, выбираясь из-под кровати, залилась лаем. Ключ еще цокал в скважине, а я уже отпирал замок изнутри.

Всякий раз, когда Кронберги приходили с концерта или репетиции, вместе с ними в дом неявно вваливались искры, ноты, гомоны большого оркестра. На четверть тона сильнее запахло духами. Поперек кресел легли два матово-поблескивавших футляра, скрипичный и альтовый, – такая же красивая пара, как Михал Наумыч и Татьяна Ивановна.

Ожила кухня. Через золотистый просвет приоткрытой двери потянулось отчетливое шкворчание и аромат жаркого.

– Слышь, студент! Как насчет пачучуть для здоровья? – в глазах Михал Наумыча плясали аспиды и василиски.

– Прекрати портить мне ребенка! – Татьяна Ивановна приподняла крышку над сковородой, выпустив на волю жареного картофельного духа.

– Как можно не пить и разбираться в искусстве? – удивился Михал Наумыч. – Считаю, нужен спецкурс по пьяному делу. Могу на полставки или на почасовой.

Шутки Михал Наумыча всегда противоречили его аристократической внешности. Не прекращая говорить и напевать, он жевал стрелку лука в ожидании ужина.

– «О, если б мне забыться и засну-у-уть!» – пропев это, Михал Наумыч вдруг закашлялся. – Попало... кха-кха... не в то горло... Кхой!

– Допелся, Змей Горыныч! – сказала Татьяна Ивановна с торжественным упреком.

– Наумович! Я бы попросил!.. – кашлял Михал Наумыч во все горла.

8

Лежа в постели, я думал сначала о Кронбергах, потом о Наде и о картине, мысленно писал Надин портрет на стене горниловского дома, потом она брала меня за руку и мы куда-то брели по мокрым от дождя улицам. Город уже зашел в ночь по самые высокие крыши, а я все ворочался в полусне и наказывал себе не проспать рассвета.

Затем сон накрыл меня рваной волной, а когда я открыл глаза, ночь уже замутилась подкатывающим рассветом. Дрожа от холода и сосредоточенности, я тихонько собрался, расплавил кипятком горку растворимого индийского кофе, пахнущего дважды ржаным хлебом. В комнате вздохнула во сне Бимка.

По улице раз в пять минут проезжала машина, прошли несколько хмурых озябших солдат, пробовали петь птицы. Я так и не согрелся, когда добрел до знакомой калитки на Бонч-Бруевича. Через два шага туфли стали мокрыми от тяжелой утренней росы, и на ступеньках напечатались темные следы.

Я осторожно толкнул дверь и вошел. Дверь с внутренней стороны липла свежей краской. Приглядевшись, я увидел смутные сплетения растений: желтые лепестки, багровые листья, синюю хвою. Чепнин времени не терял.

Крадучись, чтобы не разбудить Че, я пошел в маленькую комнату, вынул из пакета краски, растворитель, кисти и прочее. Нож выскользнул из руки и брякнулся о пол. За стеной скрипнуло.

Положив на пол листки с набросками, я выбрал место на выкрашенной эмульсионкой стене, где не было трещин, смахнул тряпкой пыль и очертил карандашом большой квадрат.

Первые полчаса я рисовал, сжимая зубы, чтобы не дрожать (наверное, надо было поесть). Наконец перестал замечать себя.

В комнату пришло солнце, потеплело. Рисунок был в основном нанесен, я отошел на три шага посмотреть на него. Только согревшись, понял, как сильно не выспался.

В соседней комнате послышался тяжелый стук, потом слова (даю зачетку на сожжение, это не была цитата из Петрарки) . По коридору затопали ноги, и я в проеме мелькнул Чепнин, идущий к выходу походкой ослепшего динозавра. Шумно пописав и еще раз поприветствовав новый день небогоугодными словами, он пошел обратно в дом. Я боялся напугать его. При этом было непонятно, лучше ли предупредить его голосом или, наоборот, ничего не говорить.

Но испугался как раз я, как только, заметив меня, он вошел в комнату. Белая рубашка Андрея (относительно чистые ее места) сейчас казалась более белой, потому что была в пятнах запекшейся крови. Кровь была на усах, рассеченная бровь наплывала на глаз. «Ну у них тут и танцы. Никакой техники безопасности», – сказал Андрей, с трудом шевеля губами.

* * *

Оказалось, вчера вечером Че, которому стало темно и скучно, проник на концерт в Дом офицеров, после которого была дискотека. Как его пустили в Дом офицеров, непонятно. Танцы вышли зажигательные, Чепнин получил в туалете солдатским сапогом по ребрам и пряжкой солдатского ремня в бровь. Но и уральское офицерство тоже понесло ощутимые потери. Ударило лицом, так сказать.

– Самое обидное, даже не помню бабу, с которой танцевал. То ли в платье она была, то ли нет.

– Ну, если б нет, ты бы запомнил.

9

В три был экзамен по археологии. Бородатый балагур Выдомский водрузил среди билетов термос и время от времени подливал в чашку горячий кофе. Кофейный пар блуждал в его бороде. К археологии готовились по оглавлению: все понимали, что строго спросить не получится, иначе на пересдачу погонят весь поток. Выдомский это понимал еще лучше и ухитрялся спрашивать так ловко, что правильный ответ как бы разыгрывался в четыре руки:

– Не правда ли, коллега, основные сведения о питекантропе получены... где?.. В Минске, в одна тысяча девятьсот семьдесят первом году от рождества сами знаете кого? Нет? Ха-ха-ха! Правильно, правильно, коллега, на острове Ява... – Коллега за время этой тирады только один раз отрицательно мотал головой. – И объем мозга у него был какой? Пол-литра? Нет? Ах вы умница! Конечно, мозги не измеряются литрами, разве что в случае крайнего разжижения... Ха-ха-ха...

Если во время опроса ему случалось хорошенько потешиться над студентом, он ставил «четверку» – в благодарность за полученное удовольствие. Если нет – отвечавший получал «удовлетворительно». Во время моего ответа Выдомский тоже много смеялся, едва не поперхнувшись кофе, громко спросил, отчего это я «трублю воинственно, как слон в сезон спаривания», а в завершение сказал:

– При всем желании поставить «пять» ставлю вам «четыре». И это «хорошо», дорогой мой.

* * *

В семь мы встречались с Надей у памятника Луначарскому. Едва выйдя из университета, я побежал. Надя опаздывала, но я опять не волновался. Не потому, что мне было все равно, а потому что ожидание на свидании – часть свидания. Давно уже никого не ждал ни у каких памятников, и учащенное сердцебиение было выздоровлением от хладнокровного безразличия. Но когда я увидел Надю, волнение вернулось.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: