Вертя в пальцах похрустывающую золотинку от Ириной конфеты, я подумал: «Скоро Новый год», – и вдруг так обрадовался, словно мне предстояло долгое увлекательное путешествие.

Глава 3

СВОЙ ОСТРОВ

1

Много лет назад у меня был свой остров. Есть он и сейчас, наверное, только я там давно не появлялся. Изредка я вижу его во сне.

Островок был совершенно круглый, метров сорок в поперечнике, поросший непролазным ивняком и вербой. С северной стороны светлела крохотная полоска сероватого песка, куда я затаскивал лодку. Здесь можно было валяться с книгой, грызть яблоки, привезенные с собой, можно было удить рыбу. Можно было и загорать, хотя в этом не было никакой необходимости: до острова приходилось добрый час плыть на лодке. Солнце палило не только с неба, но и от сверкающей воды, так что за время плавания можно было загореть не хуже Винниту, если Винниту загорал, конечно.

Остров находился примерно на середине Верх-Исетского озера, один берег которого входил в городскую черту Сверловска, а другой врезался далеко в тайгу. Сюда я однажды привез девушку, которую звали Надя. К тому моменту я был влюблен в Надю уже почти неделю. Впрочем, расскажу-ка я лучше о посещении заброшенного дома по адресу: ул. Бонч-Бруевича, дом четыре. Это важная часть истории.

2

В получасе езды от СГУ, куда я наконец поступил на заочное отделение истории искусств, жили люди, ради которых стоило учиться именно в Сверловске: Валерий Горнилов и его жена Зоя. Он был художник, она – поэт. Впрочем, слова «художник» или «поэт» о них почти ничего не говорят. Горниловы были явление иного порядка.

Их ореолы наполняли радиацией не только город, но даже дальние подступы к городу, начиная примерно от Верхнейминска. Иной раз едешь из Тайгуля в Сверловск, спишь в автобусе. И вдруг (всегда в одном и том же месте) какая-то сила расталкивает тебя, и ты словно начинаешь слышать инфратемную музыку тайны, шепот светящихся духов. Я просыпался и сразу понимал, что проехал больше половины пути к городу Валеры Горнилова. То же самое было и в электричке. А уж на сверловском вокзале эта лиловая музыка становилась такой явной, что переменяла меня. Я делался кем-то вроде героев его картин, у меня становились другими дыхание, глаза, волосы, походка.

Иначе и быть не могло: любая картина Горнилова перерождала того, кто на нее смотрел.

Но на втором курсе визиты к Горниловым стали случаться все реже и реже. Нужно было готовиться к экзаменам, ходить на семинары, забивать сознание, как незакрывающийся чемодан, технологией искусства, египетской мифологией, апрельскими тезисами и английскими идиомами. У меня появились новые знакомые и новые городские маршруты. Раньше я ездил только к Горниловым или в места, где были Балерины картины и скульптуры, теперь открыл запущеный парк Бебеля с беседкой посреди пруда, Плотнику с яростным шумом раздирающихся вод, книжные лавки и филармонию. Я не изменил Горнилову. Просто новая жизнь все время относила меня в иные дали, и я этому, по правде говоря, не противился.

И вот в один прекрасный день, учась на втором курсе, я решил зайти на старый адрес Горниловых, в одноэтажный каменный дом на улице Бонч-Бруевича (бывшей Акинфьевской).

3

В тот день мне стало страшно. Я выходил из библиотеки, где обычно отлынивал от лекций. На мне был хороший костюм, галстук, в папке – исписанные с обеих сторон страницы папиросной бумаги. Солнце светило по-июньски, я остановился на щербатой верхней ступеньке, решая, куда идти: в университет или в «Академкнигу». Вдруг сознание выскользнуло наружу и подозрительно уставилось на меня откуда-то сверху:

«Ты меняешься, это очевидно; еще немного – и превратишься в музейного работника или служителя архивов; скоро ты сможешь дышать только книжной пылью и думать только чужими цитатами».

Кто сейчас стоял на библиотечном крыльце – я сам или некая подмена, новый человек, самозванно занявший мое место? Наука, навыки постоянного анализа и критики, лекции... Пройдет год или даже меньше – и живопись перестанет быть видением, а превратится в сумму художественных идей и приемов. И тогда мир Горнилова (он же и мой) вытолкнет меня, изгонит в дневное, обыденное существование навсегда. А может, уже вытолкнул?

Нужно было что-то быстро исправить, восстановить, вылечить. Я не поехал к Горниловым. Это было далеко, Валеры и Зои могло не оказаться дома, а главное, я должен был вернуться в прежнее состояние сам. По Малышева я почти бежал, зачем-то сдернув с шеи галстук и намотав его на руку.

Улица Бонч-Бруевича была безлюдна и напоминала руины, охваченные всепобеждающими джунглями. По одной стороне улицы щетинились колючкой стены какого-то завода, по другой в одичавших садах прятались одно– и двухэтажные развалюхи из века малахитовых шкатулок, солеварен и овчинных тулупов.

Пыльно пахло солнцем лопухов.

Еще в те времена, когда Горниловы жили здесь, все дома на Бонч-Бруевича были расселены и предназначались под снос. Но жить Горнилову было негде, так что вместе с женой, детьми и непрекращающимися ходоками-гостями он обитал здесь, в одноэтажном старинном домике с печью и рассохшимися ставнями на окнах. Иногда в калитку протискивался милиционер, тогда семья спешно снималась с места, неделю кочевала по друзьям, потом возвращалась обратно. Дом с чудовищной неряшливостью совмещал мастерскую, детский сад, музыкальную студию, театр и ночной клуб.

Когда Горниловы переехали, они забрали на новую квартиру картины, скульптуры, краски, книги, ионику, баян, посуду. Но стены остались. А на стенах – надписи, рисунки и целые картины. Рисовал их сам Валера, его жена Зоя, рисовали их дети и приезжие художники.

Дул жаркий уральский ветер, суша листья раскоряк-яблонь и столетних тополей. Калитка сначала не открывалась, потому что ей мешала подросшая трава, а потом, когда я прорвался внутрь, не хотела закрываться. Но как только она затворилась, город отбыл в неизвестном направлении.

4

Скелет шкафа, забитый побегами крапивы, вешалка, притулившаяся к яблоне, детская ванночка, приподнятая лопухами и как бы парящая над землей. Крыльца почти не было видно из-за травы, и я поднимался по ступеням, словно шел по кочкам или уступам лесного холма. За дверью пахнуло давним пожарищем и чуть-чуть керосином.

В сумраке прихожей горбилась приземистая детская коляска. Проходя мимо, я вздрогнул. Из коляски кто-то скалился длинными кривыми зубами. Приглядевшись, я увидел, что это обычный целлулоидный пупс, расписанный масляной краской под вурдалака. На голую голову пупса были приклеены пряди седой пакли: работа одного из чокнутых гостей Горниловых. На стене моложаво темнел круг от снятого зеркала. По периметру свисали пучки бурой высохшей травы.

Я шел осторожно. Пол стонал при каждом шаге, точно Шнитке в бреду.

На кухне шевелился пятнистый свет. Напротив печки на стене был написан масляными красками ангел с крыльями, похожими на два осенних ветра. В нимбе вокруг головы кружились маленькие серебристые птички.

В углу, там, где надлежало быть иконам, кто-то (не Валера) выцарапал на стене распятую рыбу и раскрасил царапины.

* * *

В маленькой комнате с потолка трагически свешивалась лампочка. Одна половица была проломлена, и казалось, что из зияющей щели вот-вот встопорщатся усы крысиного короля.

В окна залы прыгала снаружи солнечная листва. Я вернулся на кухню и услышал во дворе звуки.

Кто? Бездомные любовники? Милиция? Мародеры?

Стараясь не скрипеть, я быстро шмыгнул на цыпочках по коридору за угол. Никого. Выйдя из убежища, я опять направился на кухню, и тут прямо под ноги метнулась тень человека. Взглянув на вошедшего, я понадеялся, что вскрикнул про себя.

Это был парень лет двадцати пяти, вида бедового и мусорного, похожий на опустившегося до крайности Алешу Поповича. Белая рубашка была засалена, на манжетах – бурые разводы. Волосы и тощая бородка заспанно слиплись. В руке он держал баул на последнем месяце жизни и беременности. Баул был разрисован красками, вроде шатра шапито.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: