— Куда собрались, — настороженно спросила Певцова.
— Если, конечно, придется уезжать. За обедом все отмалчивалась. Может, скажешь, красавица, отчего у тебя панихидное настроение?
— От невозможности добиться желанного. Впрочем, ерунда.
— Ерунда ерунде рознь. От той, которая тебя донимает, иной раз женский пол в петлю лезет. Мне-то ведь можно про любую ерунду сказать.
— Только не сейчас, Кира Николаевна.
— Подожду! Но все же интересно.
Отпив несколько глотков кофе, Блаженова спросила:
— Анну Васильевну видела?
— Да. Она все время около адмирала. Он в мрачном настроении.
— Потому что знает.
— Что знает?
— Все, чего мы с тобой не знаем, но, может быть, своим чутьем кое о чем догадываемся. Одинок он в омской волчьей стае.
— Кто волки?
— Не прикидывайся дурочкой.
— Поняла. Генералы, министры, политики и разноязыкие иностранцы.
— Те просто погань со способностями на любые махинации по приказанию своих господ. И под иностранными мундирами водятся темные душонки, родственные нашим, которые возле них трутся. У меня любые иностранцы не в чести. Нагляделась на них возле романовского трона. Неужели сегодня ты ко мне пустая пришла?
— Нет, не пустая, но только не в себе, как говаривала, бывало, нянька. Даже очень не пустая. У Жанена позавчера был генерал Пепеляев.
— Об этом знаю. А вот хотелось бы знать, зачем Анатолий Николаевич побывал у Жанена, отлучившись с фронта?
— И об этом скажу.
Певцова налила себе в чашечку кофе, смотря на Блаженову с улыбкой, подпевая доносившимся мелодиям.
— Сказывай. Если считаешь узнанное дельным?
— В наши дни любая выдумка может стать правдой.
— Тоже верно. Так зачем же бравый сибирячок-генерал понадобился генералу французскому?
— Жанен интересовался, как бы Пепеляев отнесся, если к охране русского золота будут допущены иностранные войска.
Удивленная Блаженова поставила чашечку на блюдце и, покачав сокрушенно головой, спросила:
— Что же ответил сей истинный патриот Сибири?
— Кажется, был удивлен. Но все же обещал эту возможность обдумать. И был действительно удивлен, когда Жанен попросил его думать без ведома адмирала.
— Так. — Блаженова, задумавшись, барабанила пальцами по столику.
— Новость, девушка, тревожная.
— Адмирал тоже знает о визите Пепеляева.
— Успела сказать Тимиревой?
— Сегодня утром. Видела мельком, передала ей записку.
— И о написанном сказывай.
— Терявшийся любимый кот вчера нашелся.
Блаженова довольно рассмеялась.
— Кого под котом законспирировала?
— Пепеляева. Мы его давно так называем.
— А ты действительно не без способностей.
— Стараюсь. Россия мне тоже дорога, хотя я и титулованная. Без русской земли не будет мне жизни. Вот в чем главный ужас моей жизни. Страх остаться без России.
Певцова встала. Прислонилась к сундучной горке и, глядя на портрет императрицы Александры Федоровны, освещенный желтым пятном лампады, резко сказала:
— Какие у покойницы волевые глаза.
— Только не дозволил господь ее воле спасти Россию. Подумать только: из-за стечения неблагоприятных обстоятельств миллионы подобных нам стали России совсем ненужными.
— Что же могла сделать императрица?
— Спасти Россию, не допустив революции. Все погубила внезапная болезнь наследника Алексея. Материнский страх за его жизнь все заслонил в царицыном разуме. Не заставила мужа отречься от престола и взять империю в свои руки.
— Да разве могла пойти на это, любя мужа?
— Могла! Повторяю, не победила в себе материнский страх. Вот и горит перед ее портретом лампадка у Блаженовой, которой императрица многое доверяла. А если бы выполнила замысел, то не кончилась бы династия Романовых. Впрочем, о чем говорю. Империя кончилась, и стали мы чужими своему народу. И нечем нам ему доказать, что мы вовсе не чужие. У простого народа жгучая ненависть к нам за все прошлое, сотворенное нашими предками. У нас к нему ненависть теперь за то, что лишил нас привычного. Тяжело, княжна, жить с такими мыслями. Они меня уже с бессонницей сдружили. Все чаще вместо чая пью валериановую настойку.
В стекла окна настойчиво скреблись капельки дождя. Певцова прислушалась.
— Дождь разошелся и, видимо, надолго. Люблю в ненастье вспоминать детство. До смерти мамы оно было у меня солнечным. Кира Николаевна, я все же скажу нам про свою ерунду, портящую мне настроение.
— Спасибо.
Но прежде чем сказать, Певцова прошлась по комнатке, склонив голову, и на ходу произнесла:
— Я полюбила.
— А не увлеклась?
— Полюбила! Все мысли о нем. В памяти первое место тоже его облику.
— Неужели действительно полюбила? А почему же нет? Могла. Только вспомни, раньше тоже было.
— Тогда дурила. Нравилось менять увлечения. Разве удивительно? Вокруг меня все творили грехопадения и любовную ложь, вот и брала пример со старших.
— Кто он?
— Поручик Муравьев.
— Этот модный поэт?
— Да.
— Приятный офицер. Надеюсь, чувство взаимное?
— Он мне не верит.
— И прав! Возле тебя же всегда табун ухажеров. Поди, разберись.
— Я веду себя так, ибо это необходимо.
— Но он-то ведь не знает о причинах этой необходимости.
— Кроме того, он любит другую.
— Это не суть важно. У другой любимого можно отнять.
— Я с ней дружу.
— Скажешь, кто она?
— Настенька Кокшарова.
— Адмиральская дочка, у которой недавно убили жениха. Знаю. Стихи хорошо читает. И изящная барышня. Но в годы моей молодости считалось, что ради глубокой любви можно с родной сестрой не считаться. Так было в годы моей молодости, а теперь во всем карусель. И если действительно любишь, то добивайся желанного. Ума и настойчивости у тебя хватит.
***В тот же день вечером каменный и деревянный Омск намокал под напористым дождем.
У Блаженовой гости. Один из них, генерал Анатолий Николаевич Пепеляев, во флигеле впервые. Здесь и епископ Виктор, именно по его настоянию Блаженова и пригласила к себе генерала.
Пепеляев невысок, по-сибирски коренаст, крепко увязан жгутами мускулов. Он, как всегда, одет с подчеркнутой простотой и нарочитой небрежностью. Солдатского покроя гимнастерка из грубой бязи, крашенной в защитный цвет, с чужими для нее генеральскими золотыми погонами. Над ее левым карманчиком дружно соседствуют два Георгиевских крестика, офицерский и солдатский, оба третьей степени. Шерстяные брюки с пузырями на коленях вправлены в хромовые сапоги с порыжевшими, поцарапанными голенищами.
У Анатолия Николаевича приятное русское лицо. Приятность на нем от быстрых карих глаз с явной лукавой хитринкой. Недовольный узостью своего лба, генерал скрадывает ее напуском челки каштановых волос. Заведи генерал на своем лице бороду и разом стал бы стандартным для Сибири сельским священником, способным умилять прихожан до слез благолепием отравляемых церковных служб. Но Пепеляев бреет подбородок до синевы. И усы у него скорей просто щеточка под носом, задорно приподнятым, и эта русская курносость не портит приятности лица.
Генерал — кондовый сибиряк. Даже походка вразвалку с ударом на пятку. Говорит, когда спокоен, чуть нараспев, пересыпая речь сибирскими прибаутками. Выкрикивает слова, когда взволнован. За Пепеляевым слава храброго человека укоренилась с германского фронта, когда был лихим командиром боевой разведки. От солдат о его смелости можно услышать легенды, и в своих частях он обожаемый командир. В эту осень Анатолию Николаевичу шел двадцать девятый год, и генеральский чин принят им от адмирала Колчака.
На ломберном столе парчовая скатерть, бутылка коньяка Шустова, три рюмки, ваза с яблоками, блюдце с нарезанным лимоном, посыпанным сахарной пудрой.
Епископ Виктор в кресле возле раскрытого рояля. Слушая, он левой рукой перебирал горошины четок и внимательно наблюдал за сменой выражений на лице генерала. Блаженова на диване у стола. Лицо ее, освещенное светом электричества, просеянного сквозь синий шелк абажура, кажется еще более бледным.