Крымская бойня двадцатого года глубоко, неизгладимо ранила поэта. Он писал: «Стал человек один другому «дьявол».
Всем нам стоять на последней черте, Всем нам валяться на вшивой подстилке, Всем быть распластанным — с пулей в затылке И со штыком в животе. (Симферополь, 1921. «Стихи о терроре»)К «Ангелу мщения» он поставил эпиграфом в 22 году — из Протопопа Аввакума: «Выпросил у Бога светлую Россию Сатана, да очервлянит ее кровью мученической».
Я ограничусь этими цитатами. Можно было бы привести их множество — из книг «Демоны глухонемые» и «Стихи о терроре», выпущенных в 1923 году «Книгоиздательством Писателей в Берлине» (хоть и без согласия автора). В первые годы большевизма был написан цикл стихотворений — «Путями Каина», где дается чисто-умозрительное истолкование великому греху не только России, но всего человечества, всех поздних веков, приведших к антибожескому рабству у демонов машины и у демонов взрыва, к братоубийственным войнам и революциям:
И вихрь над устьем динамитной бомбы Стал символом разъявшихся времен. (Последние строки «Меча» из «Стихов о терроре»).Потому что человека, обращенного машиной из «Царя вселенной в смазчика колес», карает «древний, замурованный огонь». Я напомню только строфу из замечательной поэмы — «Война»:
Тогда из бездны внутренних пространств Раздался голос, возвестивший: «Время Топтать точило ярости. За то, Что люди демонам, Им посланным служить, Тела построили И создали престолы, За то, что гневу Огня раскрыли волю В разбеге жерл и в сжатости ядра, За то, что безразлично Текучих вод и жаркого тумана Дали мускул Бегущих вод и вихри колеса. За то, что в своевольных Теченьях воздуха Сплели гнездо мятежным духам взрыва, За то, что жадность руд В рать пауков железных превратили, Неумолимо ткущих Сосущие и душащие нити, — За то освобождаю Плененных демонов От клятв покорности, А хаос, сжатый в вихрях вещества, От строя музыки. Даю им власть над миром, Покамест люди Не победят их вновь, В себе самих смирив и поборов Гнев, жадность, своеволье, безразличье».Однако, с этой темой трагической, апокалиптической гибели от измены человека своему божественному естеству перекликается тема искупления, оправдания зла во имя высшей правды. Так оправдывает Волошин и русскую революцию:
Из крови пролитой в боях, Из праха обращенных в прах, Из мук казненных поколений, Из душ крестившихся в крови, Из ненавидящей любви, Из преступлений, исступлений, Возникнет праведная Русь. Я за нее одну молюсь И верю замыслам предвечным: Ее куют ударом мечным, Она мостится на костях, Она святится в ярых битвах, На жгущих строится мощах, В безумных плавится молитвах. («Заклятье»)Вот почему он, поэт, всегда — и в мечтах и в жизни — аu dessus de la mêlée, или, как он раньше сказал о себе:
…Я — прохожий, Близкий всем, всему чужой.Быть выше человеческой борьбы, быть только созерцателем трагедии и вестником преображения — в этой мудрости была и сила его, и слабость. Но слабость, покорность этого мятежного демиурга переходила подчас в очень трогательное, глубоко христианское смирение. Оно вырывается у Волошина из сердца ребячливо-чистого, хоть и тронутого декадентской червоточиной, — из сердца, одержимого мукой за человека и о человеке, — из сердца, готового принять и свою голгофу, если жертва нужна во искупление.
…Апокалиптическому Зверю Вверженный в зияющую пасть, Павший глубже чем возможно пасть, В скрежете и в смраде — верю. Верю в правоту верховных сил, Расковавших древние стихии, И из недр обугленной России Говорю: «Ты прав, что так судил». Надо до алмазного закала Прокалить всю толщу бытия. Если ж дров в плавильной печи мало — Господи! — вот плоть моя. (1921, Феодосия)В философских послереволюционных стихах Волошина, несмотря на отдельные лирические взлеты, — может быть и больше мысли, метафизической риторики и выпукло-определительных слов, чем того, что собственно составляет поэзию, т. е. звучит за мыслью и словами. Ритмованная мудрость, а не песня, во многих случаях — эти стихи, так глубоко провеянные тысячилетиями европейской средиземноморской культуры с ее эзотерической углубленностью в загадки духа и плоти, и сам Волошин кажется, в наш немудрый век, не то каким-то последним заблудившимся гностиком-тэмплиером, не то какой-то гримасой трагической нашей современности накануне новой, неведомой судьбы… Одно несомненно: бывает в стихах Волошина «риторика» такой силы, что тут грани стираются между изреченным словом и напором вдохновенного чувства. Это уже словесное волшебство, и оно убедительней всякой надуманной мудрости.
Повторяю, Волошин-поэт оценен недостаточно, и Волошин-человек недостаточно узнан… Что было написано им позже 22 года — в течение целых десяти с лишним лет жизни, которые даровала ему судьба после упомянутых берлинских его книг, — жизни в своем коктебельском доме, обращенном в «Дом отдыха», куда съезжались летом писатели и артисты?.. Об этом узнавали мы только случайно, из источников, часто и недостоверных.