Маленький рыжий человечек — это он сам, так объяснил себе Вассо свой сон, смысл которого был прост: он хотел бежать, но колебался до тех пор, пока не стало слишком поздно и осталось лишь биться головой о стену. Тут все ясно.
На другой день, положив зачерствевший хлеб в теплую подсахаренную воду, чтобы размягчить, он вдруг поймал себя на том, что ходит из угла в угол и, дойдя до стены, стукается об нее головой. Это было совсем не больно, но абсолютно бессмысленно. Он взял кастрюльку с водой и хлебом, сел, но нужна была еще вилка, и он встал, взял вилку, но вместо того, чтобы сделать шаг назад, к столу, сделал шаг вперед и ударился головой о стену. Тогда, осознав, что ему грозит, он и начал писать письма. В первом письме он объяснял, почему решил писать именно Дойно, а не кому-то другому:
«…Ибо этот миг настанет, и я представляю его себе во всех подробностях. Поздняя ночь, ты собираешься заварить себе еще одну, последнюю чашку кофе по-турецки, и вот ты уже чувствуешь упоительный аромат кофе, докуриваешь сигарету, одна затяжка, вторая и, наконец, тушишь ее в уже переполненной пепельнице. И в этот мирный миг, посреди таких обычных занятий тебя вдруг охватит ощущение: „Вассо больше нет. Он погиб в страшном, нечеловеческом одиночестве!“ Ты уставишься в какую-то точку на стене, как если бы я вдруг мог, прорвав уродливые обои, выйти к тебе. И какую-то минуту ты действительно будешь ждать меня. Но я не приду, и тогда ты начнешь искать меня в себе. И поймешь то, что я знаю уже давно: человек может пройти мимо миллиона покойников, даже не задержав шага, и все-таки у каждого человека есть один покойник, одно мертвое тело, о которое он споткнется, и, даже если оно находится за тысячу миль, оно заставит его упасть, а когда он поднимется, оно поднимется вместе с ним. Я — твой покойник, Дойно, как и ты был бы моим, если бы мы поменялись местами, поэтому я тебе и пишу. И я знаю, что в ту ночь ты узнаешь, что я тебе написал. И от этого тебя не избавят ни собственные ошибки, ни твое высокомерие, которое позволяет тебе уступать и даже трусить в вещах, на твой взгляд маловажных, ни тщеславие, заставляющее тебя скрывать раны, вместо того чтобы кричать от боли и стараться излечить их. Тебе не удастся больше быть только справедливым там, где надо было быть великодушным, и великодушно прощать тех, кого ты должен был бы страстно любить. И потому, Дойно, ты будешь знать все, что я написал тебе, так, будто сам написал это. Пойми меня правильно, Дойно, я не требую, чтобы ты забыл об „исторической перспективе“, даже наоборот, я просто знаю, что она хороша для массовых захоронений, но жестоко обманет тебя перед этой одной могилой. Извини, что не могу тебе сострадать».
Только пока писал, Вассо был самим собой, без раздвоения, в эти часы ему не угрожало душевное расстройство. Поэтому он все время, пока не спал, писал эти письма. Рыжий человечек еще приходил, но реже, он становился все расплывчатее и больше не мешал. А в один прекрасный день исчез совсем. В ночь перед этим Вассо увидел кошмарный сон: был вечер, где-то вдали, в дымке, рабочие возвращались в свои дома, в них светились окна, а на переднем плане проходили рельсы, одноколейный путь. Мара пошла вперед, она медленно, но без усилий поднялась на насыпь и остановилась; приближался поезд, медленно, равномерно. Мара обернулась к нему, к Вассо, — он теперь видел и себя, — она смотрела внимательно, точно проверяя, надел ли он чистую рубашку, почистил ли пиджак, потом снова отвернулась, ступила на шпалы и пошла навстречу поезду. Вассо закричал: «Мара!» — но было уже поздно. Поезд проехал по ней. Страшнее и непонятнее всего была эта размеренность движений, отсутствие каких-либо акцентов.
Несколько дней спустя Вассо перевели в общую камеру. Там он нашел все четыре времени года — их победа стала в свое время его поражением, — а также Джуру, писателя.
Нар не было, только солома да одеяло на каждого. Ночами они страшно мерзли, днем ходили взад-вперед, чтобы согреться. Камера была маленькая, ходить одновременно могли только двое, остальные жались по стенам, чтобы дать им место.
Похудевшее лицо Джуры почти совсем скрывала рыжая борода — комическая маска, только неподвижная, потому что Джура целыми днями молчал. Лишь иногда, ночью, он вдруг начинал говорить, и никто не знал, то ли он просто лежал с открытыми глазами, то ли внезапно проснулся. И ничто не могло заставить его умолкнуть, приходилось ждать, пока он устанет.
Он был единственным, кто приветствовал Вассо, времена года не проронили ни слова: узнав его, они отвернулись.
— Так ты еще жив, Вассо! — И он рукавом стер слезы, в бороде торчала сломанная соломинка. — Ты еще жив, а я уже все написал. Краткий пролог: твой расстрел и все за этим последовавшее, ну, ты знаешь, обычные дела, — чистое описание фактов, без всяких комментариев, глазами постороннего, как в кинофильме. Затем, без перерыва, страниц на сто двадцать: весть о твоей смерти доходит до родины, сначала, конечно, до столицы, потом она распространяется дальше, об этом узнают в твоей деревне, узнают родители, обо всем этом коротко, знаешь, такие лубочные картинки. Что дальше, ты, конечно, догадываешься. Для многих ты уже давно мертв, для всех, даже для тех, кто тебя любил, ты пропал без вести в этой стране неизвестности. И весть о том, что ты действительно убит, превращается для них в твое возвращение, они как бы вновь принимают тебя в расчет. Многое, бывшее до сих пор бесформенным, запутанным, благодаря тебе обретает форму. Пора наводить порядок, думают люди, кого или чего нам еще ждать? Так твоя смерть приводит всех в движение, волнует больше, чем твоя жизнь за последние годы, ведь тебя сбросили со счетов. Я назвал тебя Сретеном Логой, черт его знает почему. И вдруг ты сваливаешься ко мне в эту вонючую камеру как снег на голову, ты жив, и вся моя работа насмарку.
Вассо еще не успел ответить, а Джура уже снова устроился в своем углу. Вассо спросил:
— Где я могу лечь?
Но никто не ответил. Он лег рядом с Джурой и закрыл глаза. Встреча со старыми друзьями, молча отвернувшимися от него, и речь Джуры потрясли его. Ему показалось, что внутри у него что-то пришло в движение и закипело, просясь наружу. Он слышал тяжелое насморочное дыхание Джуры, шаги двоих, меривших камеру. Рыжий человечек исчез бесследно. Жизнь Вассо приняла новый оборот, теперь уже последний. Он не предвидел его. Теперь он больше не будет писать письма, он будет существовать. Запрокинув голову назад, он широко раскрыл рот — только не зарыдать, продержаться еще хотя бы несколько минут!
В эту ночь Джура спал спокойно, зато двое других невнятно шептались почти до утра.
На следующий день Вассо сказал:
— Мне хотелось бы знать, почему вы не разговариваете со мной. То, что я в свое время сделал из вас людей, указал путь, это вы мне давно должны были простить, по крайней мере, когда уверились, что я никому из вас не перебегу дорогу. Так в чем же дело? Это не ненависть, не досада на то, что вы обязаны мне чем-то, потому что вы наверняка давно простили мне даже свою неблагодарность. Выходит, вы молчите от страха за собственную жизнь?
Вечером — прошли часы, но никто из них так и не ответил — он встал посреди камеры и сказал:
— Если вы не измените вашего поведения, я ведь могу взять и сознаться в куче самых страшных преступлений, только чтобы утянуть за собой и вас. Я хочу видеть вокруг себя дружелюбные лица, я хочу, чтобы со мной разговаривали и давали подробные ответы на все мои вопросы. Причем с завтрашнего утра. Но уже сегодня, когда я пожелаю вам доброй ночи, каждый из вас должен громко и ясно произнести в ответ: «Доброй ночи, Вассо, приятных сновидений».
Вассо все отодвигал этот момент, у него даже началось сердцебиение — от страха, что они опять не ответят. Наконец он произнес:
— Доброй ночи.
Они ответили.
Еще до того, как занялся день, его разбудил Джура:
— Как хорошо, что ты попал сюда. Теперь я вижу, что вся моя книга — ни к черту. Это какой-то газетный рассказ строк на триста, даже на двести, а я растянул его на целую книгу — позор! Достаточно посмотреть на тебя такого, чтобы понять, что это слишком просто, даже банально — плести в связи с тобой сказки о чудесном воскресении. Это сумеет и самый паршивый репортер из местной хроники. Теперь у меня будет все иначе, вот, слушай!