Колонна остановилась, хотя до места они еще не дошли. Зённеке увидел агентов, они шли вдоль колонны, и один из них размахивал серой шляпой, точно подавал условный знак.
Наконец колонна остановилась на большой площади. Людей было, наверное, сотни тысяч, гигантский лагерь, в кольце света от тревожно мерцающих факелов, из которого не выбраться в одиночку. Из громкоговорителей на людей с силой обрушивался гром духовых оркестров. В ответ раздавались громкие выкрики. Временами Зённеке казалось, что эти выкрики сливаются в нечто единое, материальное, плотное. Хриплое «х-хайль!» висело в воздухе, дурманя головы, пока его не изгонял новый отчаянный грохот из громкоговорителей. Поэтому он лишь со второго раза услышал то, что говорила ему соседка, худая стареющая девица:
— Что вы на это скажете, вы, старый член партии?
Он удивленно посмотрел на нее. Ему пришлось сделать над собой усилие, чтобы выслушать ее рассказ: в этой колонне все из одного дома. И у них есть такая фрау Бонен, у которой сын погиб от рук «Коммуны» или еще кого-то, точно не известно — во всяком случае, его убили на посту, он служил в СА. А фрау Бонен заставили идти вместе со всеми, тогда как другие, у кого в семье есть жертвы, стоят себе в первых рядах, получают разные почести, и вообще им привилегии, и фотографии в газетах, и деньги дают, и цветы на могилу носят. А фрау Бонен — что ж, она уже не молодая, и вообще ей не сладко жилось, скромная такая, и мужа на войне потеряла, — о ней никто не позаботился, не подумал доставить и ей хоть маленькую радость, вот уж действительно, сын-то погиб, и погиб за общее дело, его ведь не вернешь, даже фюрер не вернет его обратно из могилы.
Зённеке сказал:
— Да, если бы об этом знал фюрер…
И все закивали, а один старик, туговатый на ухо, подтвердил:
— Вот-вот, и я говорю, если бы об этом знал фюрер!
Крики стали совершенно оглушительными, «х-хайль» разрослось до угрожающих размеров, все смотрели вперед, на балкон, залитый белым светом прожекторов, и на маленького человека, стоявшего там с небрежно поднятой рукой, окруженного людьми в черных мундирах. Он открыл рот, но ничего, кроме криков, еще нельзя было расслышать. Человек не закрывал рта, и его лицо, казалось, исчезло за этим громадным отверстием. Лишь некоторое время спустя послышался его мягкий, вкрадчивый голос, струившийся из громкоговорителей, как теплый деревенский дождь.
С этого балкона, с того самого места, где он сейчас стоит, Шейдеман[50] провозгласил республику. Это было шестнадцать лет назад. Мы ее проворонили, иначе бы сейчас этот там не стоял. Хотя и мы не теряли времени зря. Но нам не поверили, а ему поверили. Почему? Те ребята, что стоят там, верят в него, как в бога, а нас и видеть не желали. И в нашу победу не верили. Теперь они думают, что победители — они. Не знают, что борьба еще и не начиналась. Им придется промыть себе глаза кровью, чтобы научиться видеть.
Впервые за долгое время мысли Зённеке вновь обратились к войне. Он снова был Земляком. Пришли воспоминания — и так захватили его, что крики и песни доносились до него как бы издалека. Его почти не затронуло нервное возбуждение, охватившее массы при виде живого бога, вышедшего на балкон. Он смотрел на белое пятно с черной полоской посередине и думал, стараясь холодно оценить это далекое лицо: четыре года, ну пять. А если десять? Герта не права, права партия. Режим гнилой, как была гнилой империя, когда началась война. Хотя выглядела такой могучей, что казалось, будет существовать вечно.
Он огляделся. Рядом стояла фрау Бонен, она тоже смотрела на белое пятно там, впереди. Но выглядела усталой — вдова пролетария. Если бы об этом знал фюрер. Он не знает. Но мы — мы будем знать об этом, фрау Бонен!
4Он позвонил еще раз, в квартире должен кто-то быть, раз окна освещены: сквозь небрежно задернутые портьеры в бельэтаже в садик перед домом струился свет. Зённеке открыл калитку, нерешительно постоял на узкой дорожке. Но медлить больше не имело смысла, он промок до нитки, так что надо рискнуть. Он подошел к двери, и, когда на стук никто не отозвался, открыл ее и оказался в длинном, просторном помещении. В конце его он увидел Ильминга. Тот стоял спиной к нему и взволнованно говорил что-то в телефонную трубку. Зённеке попытался обратить на себя его внимание, но тот уже почти кричал. Он уговаривал кого-то, то называя его нежно «Джонни», то неприязненно «Ганс», приехать к нему немедленно. Внушал, что это очень важно, что от этого зависит все — счастье навек или полный разрыв и какая-то не ясная, но неотвратимая беда.
Зённеке ждал. Он устал, ему хотелось сесть, но он понимал, что лучше сначала выяснить, как его примут.
Ильмингу, видимо, так и не удалось добиться своего. Он больше не угрожал, голос его был печален, и неприличные ласковые имена, обращенные к собеседнику, звучали смешно и жалко одновременно. Вдруг он выкрикнул: «Отставить!» Но тот, видимо, решил не продолжать разговор. Ильминг бросил трубку и спросил, не оборачиваясь:
— Кто здесь?
Зённеке прошел вперед, остановился под большим торшером, заливавшим комнату светом, и сказал:
— Можете обернуться. Не знаю, помните ли вы меня.
Ильминг долго смотрел на него. Казалось, во время этого осмотра он выбирал себе из многих лиц одно, которое подошло бы для приема нежданного гостя. Наконец он сказал:
— Вы — Герберт Зённеке, если мне не изменяет моя пока что неплохая память. Со времени нашей последней встречи — а это, кажется, было два года назад? — вы почти не изменились. Лейтенант, благодаря которому мы тогда познакомились, повесился после побега. А вы, очевидно, остались живы.
— Мне нужна крыша на эту ночь, — сказал Зённеке.
— И вы пришли за этим к врагу? Отлично! За кого вы, собственно, меня принимаете, господин хороший?
Видно было, что он колеблется; если дать ему выговориться, он уступит — из благодарности за то, что его выслушали, а также потому, что оценит всю прелесть этой нелепой ситуации: стальной соловей, глашатай новой власти, принимает у себя коммунистического лидера. Дождь подарил ему уникальный случай. Можно на одну ночь забыть о строптивости Ганса-Джонни. Зённеке было позволено раздеться и сесть. Ильмингу было что сказать ему.
Йохен фон Ильминг, по паспорту просто Фриц Мюллер, прожил первые пятнадцать лет своей тридцатипятилетней жизни в скромных условиях, уготованных ему мещанским происхождением родителей, в пределах размеренного довоенного быта, в том самом вполне среднегерманском городке, где родился. Когда началась война, он пошел добровольцем на фронт и стал героем. Падение империи оказалось для него неожиданным, но ничто из происходившего и тогда и после не смогло заставить его забыть о своем героизме. Он забыл об ужасах, вынудивших его стать героем, и нашел такие слова для их описания, чтобы они на века остались лишь воспоминанием о сверхчеловеческой мощи, о боевом товариществе, презрении к смерти и непобедимой, незабываемой жажде победы. Поняв, что он поэт, Фриц Мюллер стал Йохеном фон Ильмингом. А у фон Ильминга нашлись меценаты и доброжелатели, нашлось даже целое движение, правда, предпочитавшее в основном барабаны, но не желавшее упускать и стального соловья. Ильминг не брал на себя никаких обязательств. И люди, думавшие, что в лагерь врагов он попал по ошибке, быть может, по неведению сурового воина, приходили звать его на свою сторону. Но они заблуждались, как и тот молоденький лейтенант, ярый приверженец, вербующий столь же ярых приверженцев, который привел его к Зённеке. Заблуждались и те, кто видел в Ильминге лишь тщеславного Фрица Мюллера, полуобразованного пустобреха, модное издание испытанных ура-сочинителей. Фриц Мюллер пропал без вести при штурме Вердена, точнее, в ту апокалипсическую ночь под Дуомоном[51]. У фон Ильминга, в котором он воскрес в ту ночь, было то, чего не было у Мюллера: искреннее и высокомерное презрение ко всему, что внушало ему страх. Ибо он не утратил страха и знал, что такое быть героем и что сам он действительно герой.
вернуться50
Шейдеман Филипп (1865–1939) — политик-социалист, 9 ноября 1918 г. провозгласивший создание республики в Германии.
вернуться51
Дуомон — форт на подступах к Вердену, взятый кайзеровской армией после десяти часов непрерывных боев в ночь на 22 февраля 1916 г.