— Ребенком я пережил погром, правда, небольшой. Крестьянам, каким-то нищим бедолагам, дали бочку спиртного и натравили их потом на еврейский городок. Поэтому мне не составляет труда видеть в каждом пьяном потенциального погромщика.

— Но я же не сказал ничего такого, — произнес Тони смущенно, почти отрезвев. — Пожалуйста, Дойно, прошу вас, не уходите! А мой постскриптум?

Не имело никакого смысла бежать за ним вдогонку. Выпить сначала крепкого кофе, побыть потом полчаса на свежем воздухе и протрезветь окончательно. Но почему с лица Дойно исчезли малейшие признаки приветливости? И откуда он узнал, что я хотел сказать? Или так легко прочитать мои мысли?

Он заказал еще кофе и мгновенно выпил его. Он вышел наружу и пробыл там дольше, чем предполагал. И проживи он до ста лет, размышлял Тони, жизнь не сможет ему дать ничего такого, чего бы он уже не знал. И даже если бы Синтия была другой — это тоже ничего бы не изменило. Жена, люди, войны и риск — всего этого недостаточно, чтобы придать смысл и формы той чудовищно громадной пустоте в нем. Вся любовь и дружба, выпавшие на его долю с самого детства, казались ему в этот миг никчемными и серыми — нежелательное исполнение или неисполненные обещания. Он был похож на человека, который проходит по сцене, где все время меняется ландшафт, — на заднике протягивают размалеванный холст, а он на авансцене идет, не останавливаясь и не двигаясь с места.

Вернувшись в свою комнату, он нашел на столе два густо исписанных листка бумаги и записку:

«Вот вам материал для вашего постскриптума. Д. Ф.»

Не так-то просто было прочитать эти заметки, написанные человеком с умением владеть иерархией подчинения и соподчинения слов. Суффиксы и приставки только намечены, четко выписано лишь то, что, собственно, составляет основу слова. Тони достал очки — он почти никогда не пользовался ими в присутствии других — и начал расшифровывать сообщение, сведенное по краткости до минимума, о возникновении и гибели бригады Джуры. Последний абзац гласил:

«Восемнадцатого апреля 1943 года, ровно через шесть лет после убийства Вассо, Мару Милич заманили в западню и убили. Это произошло по приказу русских, его доставил Мирослав Хрватич и проследил за его выполнением. Этот покрывший себя дурной славой комиссар полиции, известный под именем Славко, свирепствовал при Габсбургах против сербов, а при Карагеоргиевичах против коммунистов и хорватов. С осени 1941 года — агент ГПУ, один из секретных представителей Москвы у партизан. Чтобы скрыть истинное положение дел и воспрепятствовать расправе над полицейским, из страны выслали Д. Ф. От него — единственного из командиров бригады оставшегося в живых — уже ждать и опасаться больше нечего. Он так же не представляет интереса, как и вопрос, существовала ли когда-то бригада Джуры или нет».

Тони прочитал последние фразы и громко повторил: «…не представляет интереса, как и вопрос, существовала ли когда-то бригада Джуры или нет». Он спрятал написанные листки и пошел к Фаберу.

— Я только хотел еще спросить, — сказал он, едва войдя в комнату. — Известно ли там, в Ставке, что за личность этот комиссар полиции. Мне все же кажется…

— Конечно, но они делают вид, что Славко на самом деле русский капитан Хлебин. Его опознал и засвидетельствовал его личность руководитель секретной миссии подполковник Покровский. Садитесь, Тони, если вы не хотите спать, и позвольте мне остаться в постели.

— Разумеется! Завтра рано утром мы отправимся в Бари. Я задержусь там на несколько часов, а потом через Бриндизи уйду в Каир. Может так случиться, что мы долго не свидимся. Я прямо сейчас хочу отдать вам вот этот пояс. Может, он не так уж и красив, но зато полезен — полый внутри и набит золотыми монетами. То была мера предосторожности на случай, если бы я тогда там у вас заблудился или же попал в плен. Он мне больше не нужен, и я никому не должен давать о нем отчет. Только ради всех святых не подумайте, что я сейчас быстренько набил этот пояс деньгами, чтобы навязать их вам!

Тони все это было так неприятно, что он покрылся красными пятнами.

— Я и не думаю ничего такого, однако в принципе вы способны на это. Вы были отличным товарищем, и в тех ситуациях, когда было особенно тяжело, вы никогда не думали только о себе. Почти каждая добродетель может стать смешной или бесполезной, но только не эта.

Тони хотел что-то возразить, задумался на мгновение, а потом почувствовал, что опоздал.

— Я как раз обдумываю, что бы мне хотелось подарить вам, — заговорил Дойно. — Вы знаете, существуют сочинения двоякого рода: в одних — поиски самого себя, в других — стремление затеряться. Я бы хотел дать вам все, что написал между девятнадцатью и тридцатью четырьмя годами своей жизни, чтобы вы смогли узнать, до какой степени самообмана может опуститься смышленая интеллигенция, жаждавшая принести себя в жертву ради дела. У меня был хороший учитель, он постоянно предостерегал меня: нельзя отрекаться ни от одной-единственной честной мысли ради дела или становиться сторонником власти. Может, мои посредственные сочинения смогут подвигнуть вас на то, чтобы и в мыслях вы были столь же бесстрашны, как в действиях. В это злополучное время каждый день полон примеров неслыханной отваги, но еще никогда трусость мышления не имела такого парализующего воздействия, как сейчас. И сильнее всего оно проявляется среди тех, кем вы как раз только начали восхищаться — среди коммунистов.

— Возможно, — сказал Тони задумчиво, еще не до конца убежденный в этом. Он не знает нашего мира, подумал он. Действительно, он очень наивен. Он боролся против буржуазии, не подозревая, что она скорее достойна презрения, нежели опасна. Еретик думает только о недостатках собственной церкви. Дойно ничего не знает о пустоте «общества». Он не знает людей, которые с помощью одного-двух безмерно льстивых комплиментов неплохо обеспечивают себя капиталом в мире мелких грешков и большого тщеславия. У этого мира есть свои формы, хорошие или дурные, но нет содержания.

— Нет, я не восхищаюсь коммунистами, но я констатирую, что только одни они точно знают, чего хотят, и готовы любой ценой добиться этого. А мы — мы знаем только иногда и уж никак не всегда, чего мы не хотим. Это начинается с неопределенности в личных делах, например, с сомнения в собственной жене. Вы не женаты, Дойно?

Дойно кивнул. Для него было очевидным, что Тони хочет непременно в подробностях изложить свою собственную «проблему». Он, конечно, не нуждался ни в каких советах — что могло бы послужить предлогом для разговора, — ему просто был нужен кто-то, кто бы внимательно выслушал его, пока он будет описывать свой случай, придав ему форму обвинений и самозащиты, как это обычно имеет место при разбирательстве семейных ссор между супругами.

Но Тони молчал, он не знал, с чего лучше всего начать, и с удивлением вдруг обнаружил, что начало вовсе никоим образом не связано с Синтией. Правда, ничто не прошло без последствий, но в сущности все это было несущественно. То, о чем он передумал за эти десять лет, и сейчас не утратило своей силы: самое значительное еще впереди, и прошлое — это время, которого ждешь, чтобы оно наступило.

— Ах, оставим — все это неинтересно! — сказал он наконец. — Один из тех многих вопросов, что я хотел бы задать вам сегодня вечером, таков: вы и ваши друзья, которых вы упоминаете в своем сообщении, безусловно были достаточно образованны, без сомнения, намного способней, чем другие. Чем же вы объясняете, Дойно, такой ужасный конец?

— Тем обстоятельством, что мы боролись не за власть, тем, что вовсе не хотели ее. А когда мы перестали «освобождать» города и деревни, поскольку не хотели больше подвергать их репрессиям со стороны врага, то ускорился и наш конец. Решение было, конечно, правильным, но оно неизбежно возымело действие, равное самоубийству. То, что мы погибнем, предвидели многие из нас.

— Логично. Ни на что другое вы и не должны были рассчитывать, раз не хотели победить.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: