1950 год. Заседание редколлегии журнала «Октябрь». Рисую Федора Ивановича Панферова. Обсуждают повесть писателя К. (человека уже почтенного возраста). Общее мнение: повесть слабая — печатать нельзя.
Один из обсуждающих: А ведь писателя К. тридцать лет назад за достоинство стиля хвалил Горький.
Панферов: Беда К. в том, что он в это поверил. А вот меня, с легкой руки Горького, тридцать лет ругают за недостатки стиля. А я не верю.
Ф. Панферов Трагикомическое…
Почти всегда, когда я встречал Владимира Яковлевича Хенкина, он заводил разговор о том, как надо исполнять трагические роли. Либо критиковал разных Гамлетов, Арбениных, Лиров, либо объяснял и показывал, как бы он их играл.
Была какая-то одержимость в том, что, самим богом созданный для комедии, Хенкин упорно изучал и обсуждал роли, не свойственные его амплуа.
— Вы, дорогой, не удивляйтесь, — говорил он, словно оправдываясь, — комиком может быть только актер, понимающий природу трагического.
Однажды Театр сатиры показывал в Доме актера отрывки из водевиля «Лев Гурыч Синичкин».
Хенкин гримировался в кабинете директора. Зеркало было расположено над высоким камином. Чтобы видеть свое отражение, низенький, раздетый до пояса Хенкин уселся на спинке стула.
— Посмотрите на этого Аполлона, — позвал меня в кабинет известный конферансье А. А. Менделевич. — Вы не находите, что он просится на карандаш?
Я сделал зарисовку.
Загримировавшийся Хенкин долго рассматривал шарж, затем молча пошел на сцену.
В. ХенкинВ антрактах он был неразговорчив.
И уже после концерта, сменив костюм Синичкина на свой, обычный, он попросил еще раз показать рисунок.
— М-да, — сказал он сокрушенно, — с такой фигурой Фердинанда не сыграешь.
Сикстинская мадонна
На тематических совещаниях в редакции журнала «Крокодил» художники всегда что-то рисуют. Либо эскизы к теме, либо друг друга. Во время таких совещаний я несколько раз рисовал Михаила Михайловича Черемных.
Однажды, взглянув на мою зарисовку, Михаил Михайлович сказал:
— Я каждый день тщательно причесываю свою шевелюру, а вы ее настойчиво не замечаете, — и пририсовал поперек лысины три волоска.
Высокий, не по годам стройный, размашистый, улыбающийся, он был прост в общении с молодыми, никогда не подчеркивая своего превосходства.
Как-то ему показали рисунок неизвестного начинающего художника и спросили, какого он мнения о способностях автора.
— Видно, что способный парень, — сказал Михаил Михайлович. — Но чтобы стать художником, надо много поработать.
А. МенделевичРисунок повернули обратной стороной, где стояла фамилия автора. Все дружно рассмеялись. Это был рисунок раннего Черемных.
Как-то, жарким летним днем, прогуливаясь по Тверскому бульвару, я встретил Михаила Михайловича. Я никогда не видел его таким нарядным. Казалось, складки брюк еще хранили тепло утюга. Пиджак был застегнут на все пуговицы, начищенные ботинки отражали небо.
Он шел, высоко подняв голову, торжественный и сосредоточенный.
Михаил Михайлович не заметил меня.
Я пошел за ним следом. Пройдя почти весь бульвар, уже возле Никитских ворот я окликнул его.
Он вздрогнул, остановился, не узнавая, взглянул на меня, снял очки, протер их платком, потом надел, еще раз посмотрел на меня, схватил за руку и стал трясти ее.
— Что с вами, — спросил я, — вы какой-то не от мира сего.
— Да, — ответил Черемных, — это вы верно… действительно не от мира сего…
Был я сегодня на просмотре Дрезденской галереи. Что ни зал — полно чудес. Можно годами смотреть. А меня нетерпение гложет: когда же, думаю, до Сикстинской дойдем. Столько о ней слышано, столько читано, четыре столетия столько разговоров… Какая же она?
Наконец пришел.
Стою и… глазам не верю. Она! Конечно же — она! Сотни репродукций видел. Знал ведь, что такая. И все же — увидел неожиданное. Так просто, так спокойно, что даже растерялся.
М. ЧеремныхИ люди рядом — возле других картин — спорили, делились мнениями. А тут — смотрят и молчат. Словно не она перед ними, а они перед нею.
Прошло, может быть, минут двадцать, а может быть, два часа. Я вышел из музея.
А меня будто кто за руку взял и назад ведет.
Только мне не по себе, словно что-то не так сделал.
Посмотрел я на свои запыленные ботинки, неглаженые брюки, и неловко мне, стыдно стало — как же это я так?
Ушел домой. Побрился, переоделся и теперь вот… иду…
Говорит, как пишет
Мне давно надо поговорить с Ираклием Андрониковым по чрезвычайно важному делу.
Мы несколько раз уславливались о встрече. И встречались. Но каждый раз, едва я открывал рот, чтобы изложить суть дела, он уже говорил.
Закончив одно, он сразу начинал рассказывать другое, третье, четвертое…
И. АндрониковЯ мог бы здесь привести множество услышанных от него историй.
Но, во-первых, он их публикует, и каждый может это прочесть. Во-вторых, на театральных тумбах всегда красуются афиши о выступлениях Андроникова, и каждый может услышать эти истории из его собственных уст.
Он сам как-то сказал:
— Если бы я оказался перед выбором: купить ли свою книгу или послушать свое выступление, я, конечно, выбрал бы… оба варианта.
Поговорить нам так и не удалось.
Я успел пока только нарисовать его.
Не бойтесь собственной тени
Соломон Михайлович Михоэлс беседовал с корреспондентом не помню уже какой газеты. Начала беседы я не застал.
Михоэлс ходил по кабинету, лысый, взъерошенный.
— …Они меня упрекают в «МХАТОедстве», — говорил он. — Какой же я «МХАТОед»?» Разве я не говорю «учитесь у Станиславского?» Но чему? Учитесь быть самим собой! Учитесь искать! Учитесь не бояться собственной тени!
— Представьте, — сказал Михоэлс, — такую картину. По залитой солнцем земле идет человек. Впереди человека движется тень. Человек поворачивает влево. Тень идет рядом с ним. Человек снова поворачивает. Назойливая тень остается позади, но следует за человеком неотступно.
Вот человек вступает в тень большого дома, и его маленькая тень исчезает.
Кажется, ничего особенного не случилось?
Нет! Случилась большая беда!
На человека перестало светить солнце.
* * *После одного из частых в те годы совещаний по искусству я встретил Михоэлса у входа в ВТО. Выйдя из Дома актера, он остановился, оглядываясь по сторонам, будто ждал кого-то.
— Проводите меня до театра, — сказал он, увидев меня.
Мы пошли по бульвару в направлении Бронной улицы.
Была осень 1947 года. Бульвар продувало резким сквозным ветром. Под ногами хлюпали лужи. Михоэлс не обходил их. Пальто его было распахнуто.