Как считает молодой Гегель, этот период деспотии продолжается вплоть до современности и пронизывает все формы общественной жизни и идеологии. О моральном разложении людей молодой Гегель судит преимущественно по тому, насколько они свыклись с утратой свободы, решают ли они мировоззренческие вопросы в духе свободы или подчинения позитивности. Одно место из гегелевского дневника бернского периода (июль — август 1796 г.) характерно для его настроения и проясняет приведенное выше общее определение позитивности.
Гегель совершил в это время небольшое путешествие через Верхние бернские Альпы и наблюдал тамошнюю скудную природу, огромные трудности, с которыми сталкиваются в тех местах люди, обеспечивающие себе жизнь собственным трудом. Гегель размышляет над вопросом, какая религия, какое мировоззрение должны были бы возникнуть в таких жизненных условиях, и приходит к очень характерному решению: "В такой глухомани образованные люди, быть может, скорее изобрели бы любые теории и науки, только не тот раздел физико-теологии, который услаждает человеческую гордость доказательством, будто в природе все устроено для наслаждения и довольства человека; подобная гордыня, однако, характеризует наш век, ибо она скорее удовлетворится представлением, что для нее все сделано неким внешним существом, чем сознанием того, что человек в своей гордыне, собственно, сам и предписывает все эти цели природе" [2].
Здесь ясно виден радикальный субъективизм молодого Гегеля. Кант также борется с доводами, которые выдвигает грубая и догматическая концепция целесообразности, присущая так называемой физико-теологии. Но делает он это, доказывая внутреннюю противоречивость такого понимания целесообразности, выявляя проистекающие из него антиномии. Молодого Гегеля все это не интересует. Его интересует другой вопрос: что собой представляет человек, который верит в физико-теологию, и что собой представляет человек, ее отрицающий; горд ли человек тем, что делает сам, что он сам создает, или он находит свое удовольствие в том, что внешняя сила (бог) заботится о нем? Гегель, таким образом, хочет очистить мораль от всех теологических — позитивных — элементов, но не потому, что он, подобно Канту, считает непознаваемыми предметы теологии, а потому, что он считает несовместимыми саму по себе веру со свободой и человеческим достоинством.
Гегель, следовательно, энергично отвергает кантовское понимание, которое всю теологическую проблематику, гносеологически преодоленную в "Критике чистого разума" и объявленную там непознаваемой, стремится опять ввести в мировоззрение с помощью постулатов "Критики практического разума".
Молодой Гегель в этой борьбе против обновления теологии с помощью кантовской этики не одинок, его позиция в этом вопросе едина с позицией Шеллинга, друга его молодости. В одном из. писем 1795 г. Шеллинг жалуется Гегелю, что "Критика практического разума" в Тюбингене, где он тогда жил, рассматривается как средство возрождения реакционной, ортодоксальной теологии. "Всевозможные догмы штампуются в наше время как постулаты практического разума, и там, где отсутствуют теоретические и исторические аргументы, узел разрубает практический (разумеется, тюбингенский) разум. Любоваться триумфом этих философских героев — одно удовольствие! Времена смут в философии, о которых писали, канули в Лету!" [3]. В этой борьбе молодой Шеллинг опирается, по сути дела, на философию Фихте.
С борьбой Шеллинга против теологии, обновленной с помощью) философии Канта, Гегель полностью согласен. В то же время в) его ответном письме выражены некоторые весьма характерные черты, на которых необходимо остановиться. Прежде всего он обнаруживает безразличие к философским проблемам в узком смысле слова, и уже здесь он высказывает свое критическое отношение к работам Фихте. Выразив свое согласие с Шеллингом, Гегель пишет: "Бесспорно, однако, то, что именно Фихте своим трудом "Критика откровения" положил начало тому скандалу, о котором ты пишешь, — и логику которого я могу вполне себе представить. Сам Фихте, правда, использовал эти [свои принципы] весьма умеренно; однако если твердо придерживаться его принципов, то теологической логике уже не поставить цели и предела. Он рассуждает, исходя из святости бога, о том, что он должен совершать в силу своей чисто моральной природы и т. д., и поэтому он снова ввел в оборот старую манеру догматического доказательства; может быть, стоило бы осветить этот вопрос более детально. Если бы я располагал временем, то попытался бы более точно определить, насколько мы — после утверждения нравственной веры — теперь вновь нуждаемся в узаконенной идее бога, например, в объяснении отношений цели и т. п., насколько мы можем пользоваться этой идеей, заимствуя ее у этикотеологии и перенося в физикотеологию и в каких пределах мы можем пользоваться ею" [4]. Если мы вспомним цитированное выше место о физико-теологии, то нетрудно увидеть, что Гегель пытается очистить кантовский практический разум, моральную автономию человека от теологических элементов гораздо более радикально, чем все его современники; во всех подобного рода устремлениях Канта и Фихте он не видит ничего иного, кроме продолжения христианской позитивности в модифицированной форме.
В ответе Шеллингу есть еще одна мысль, которая столь характерна для молодого Гегеля, что необходимо ее привести. В то время как Гегель весьма равнодушно относится к теоретико-познавательным аспектам позитивности религии и теологии, он обстоятельно анализирует социальную основу спора, в резкой форме характеризуя реальные основания ренессанса теологии: "Я нисколько не удивляюсь тому, что ты написал мне о теологическо-кантианском… (если угодно богам) направлении философии в Тюбингене. Ортодоксию невозможно поколебать до тех пор, пока ее проповедь связана с земными выгодами и вплетена в целостный государственный организм. Этот интерес слишком могуч, чтобы так просто от него отказаться, и он укоренился настолько прочно, что люди не замечают его в целом" [5].
Это место из письма ясно показывает, насколько более широким и более богатым по общественному содержанию является понятие "практическое" у молодого Гегеля по сравнению с Кантом, Фихте и даже молодым Шеллингом. Впрочем, Гегель рассматривает кантовское понятие практической свободы в качестве исходного пункта своих философских требований свободы и человеческого достоинства, но его концепция, предполагающая осуществление этих требований, сразу же наполняется общественным содержанием. В этот период он мало интересуется тем, как этот субъективно-идеалистический исходный пункт может быть гносеологически соединен с реальными социальными и историческими следствиями, которые связаны с исходным пунктом. Как известно, Гегель в ходе дальнейшего развития своих взглядов подверг резкой критике субъективизм кантовской этики и попытался содержащиеся в этой этике реально-исторические проблемы решить с позиций объективного идеализма, с позиций идеалистически понятой объективной диалектики общественного развития.
Но уже в бернский период Гегель предпринимает попытку истолковать в общественно-историческом плане кантовско-фихтевский дуализм, который он необходимым образом связывает с субъективно-идеалистическим пониманием сущности морали. Для Канта существуют два мира, отделенных друг от друга непроходимой пропастью: мир этики, интеллигибельного Я (noumenon), где категории, характеризующие мир явлений (причинность и т. д.), не имеют никакого значения, и мир познания, эмпирического Я (phenomenon), для которого эти категории значимы. Фихте со своей теорией Я, которое полагает не-Я (т. е. весь внешний мир), переносит эту проблему в область общефилософскую и превращает кантовское обоснование этики в фундамент и исходный пункт теории познания. Как мы увидим ниже, это понимание оказало решающее влияние на философию молодого Шеллинга.
вернуться2
Rosenkranz R. Hegels Leben. Berlin, 1844. S. 482.
вернуться3
Гегель. Работы разных лет. Т. 2. С. 215–216.
вернуться4
Там же. С. 218–219.
вернуться5
Там же. С. 218.