Оанча явился словно посланец божий. Он знал доподлинную правду, и ее материнское сердце чуяло, что все произошло именно так, как рассказывал Оанча.
— Да, — говорила она с просветленным лицом, — Нацл не мог поднять нож на родного отца, но он не мог и бросить нож, видя, как приближается отец. Лжет мой муж, лжет подручный, лжет ученик. Оанча, прошу тебя, пойди и скажи, что они лгут, пусть люди знают правду!
Хубэроайя смирилась, она прощала сына, оправдывала и оплакивала его. Когда же Оанча заговорил о примирении, она грустно покачала головой.
Должно свершиться чудо, чтобы отец решился его простить: он должен обвинить сам себя, а этого он сделать не может.
— Тогда оставим все на волю божию! — проговорил Оанча. — Довольно ты страдала, а он все равно больше сын тебе, чем ему!
Хубэроайя с удивлением посмотрела на него.
Подобная мысль никогда не приходила ей в голову, и уж совершенно невероятным было то, что она пришла в голову постороннему человеку.
— Это безумие. Ведь он мой муж.
Слова эти были произнесены с такой самоотверженностью и христианским смирением, что Оанча даже оробел.
— Если господь бог захочет меня утешить, он помирит их, — помолчав, промолвила она.
Нацл все знал и так, но несмотря на это, глаза его наполнились слезами, когда Оанча сказал ему, что мать нисколько в нем не сомневалась.
Во вторник вечером, когда Персида вместе с Банди стояла на мосту, Нацл, подперев голову кулаками и переживая тяжкие душевные невзгоды, сидел перед Оанчей.
Он занял пятьсот флоринов у Гринера и готов был, как только стемнеет, отправиться в Арад, а оттуда в Вену.
Он был полон решимости, но встать и уйти все-таки не мог.
Он несколько раз брался за письмо, но не мог связать и десятка слов. Слова, написанные на бумаге, казались ему такими сухими, такими лживыми, что он в конце концов рвал бумагу, думая, что Персиде все, конечно, безразлично, если она не чувствует, что все, о чем толкуют люди, это неправда.
— Оанча! — обратился он, запинаясь, к хозяину. — У меня есть к тебе одна просьба, только ты никому на свете не проговорись об этом. Понял? Никому на свете!
— Не беспокойся, — отвечал Оанча, — можешь говорить, как покойнику.
— Ты знаешь дочку Мары? — спросил Нацл.
— Как не знать! — удивился Оанча.
Нужно сказать, что в свое время и до него доходили какие-то слухи, но это было давно и он все успел позабыть.
— Ты с ней когда-нибудь говорил? — продолжал Нацл.
— Никогда.
— Это неважно. Я прошу тебя, постарайся встретиться с ней как будто случайно, — ты понимаешь? — чтобы ни она, ни кто другой и не подумали, что это я подослал тебя, и расскажи ей, как все случилось.
Хотя Нацл твердо решил, что в темноте он окончательно уйдет, Оанча ему не верил, потому что Нацл все время отыскивал предлоги, чтобы еще остаться. В конце-то концов, он бы мог бросить все свои уловки, и Оанча не сдержался и спросил напрямую:
— А зачем ей это рассказывать?
— Не спрашивай меня — зачем, потому что я не могу тебе этого сказать, да ты и не поймешь меня. Я совсем не могу разговаривать с ней, но мне было бы очень неприятно, если бы она думала, что я бросился с ножом на родного отца.
Оанча больше ничего не сказал, хотя удержаться от расспросов ему было очень трудно. Так они и сидели молча, в полутемной комнате, каждый думая о своем.
В это время Банди бегал от одного мальчишки к другому, упорно отыскивая следы Нацла.
— Так, значит, сделаешь это для меня? — после долгого молчания спросил Нацл.
— Как же не сделать! — отвечал Оанча.
В этот момент приоткрылась потрескавшаяся дверь и внутрь просунулась голова Банди. Два коричневых глаза уставились прямо на Нацла.
Нацлу стало не по себе, и он вскочил на ноги.
У него был такое ощущение, словно он, вопреки всем желаниям, встретился с глазами отца. Нацл даже сделал шаг назад. Однако приглядевшись внимательнее к мальчишке, которого он никак не мог узнать, Нацл шагнул вперед.
— Что тебе?
— Пойдем со мной! — ответил мальчик.
— Куда?
— Пойдем, там узнаешь.
Это было невероятно, это было невозможно, но Нацл сразу же понял, кто его зовет, куда нужно идти, и уже сам не зная, что он делает, не взглянув даже на Оанчу, двинулся вслед за Банди, как осужденный на смерть.
Долго ему пришлось стоять и волноваться позади Солоницы, зная, кого он ждет, и ожидая напрасно.
События развернулись с такой быстротой, что Персида, обычно предусмотрительная, не смогла даже сообразить, чего же она, в конце концов, хочет, не успела ни составить план, ни собраться с силами. Захваченная одной лишь мыслью, что кругом ложь и все нужно вывести на чистую воду, она не обращала внимания ни на прохожих, которые с недоумением смотрели ей вслед, ни на монахиню, открывавшую ей ворота, которая в страхе отшатнулась, встретившись глазами с Персидой. Мать Аеджидия сидела одна в своей келье.
— Что такое? Что случилось? — испуганно воскликнула она, взглянув в лицо стремительно вошедшей Персиде.
Перед матерью Аеджидией стояла высокая, полная сил, но дрожащая с ног до головы девушка.
Она не знала, что ответить, с чего начать… Она полностью выдала себя и теперь, глядя в глаза монахине, могла говорить одну только правду. За последнее время она часто ощущала, что любит Нацла, но никогда еще это чувство не охватывало ее столь властно и с такой силой, как под испытующим взглядом матери Аеджидии.
Закрыв лицо руками, Персида опустилась на колени перед монахиней.
Растроганная мать Аеджидия склонилась к ней, но вдруг, вздрогнув как от удара, выпрямилась и застыла с каменным лицом.
— Ах, какое страшное несчастье! — с легким стоном произнесла она. — Так вот, оказывается, в чем дело?! И ты, Персида, ты, моя девочка, могла смотреть умиленными глазами на этого человека, лишенного всяких добрых чувств!
— Это неправда! — воскликнула Персида, поднимая глаза на монахиню. — Этого не может быть! Если он поднял руку на своего отца, я покончу с собой, я закопаю себя живьем. Я не верю, матушка! Это слухи, которые разносят завистники и злопыхатели!
— Не обманывай сама себя, моя девочка, — остановила Персиду монахиня. — Хубэр лежит, тяжело раненный в голову, а сам себя ранить он не мог. Как бы там ни было, даже если отец лукавит, все равно это тяжкое наказание божие, когда отец, пусть даже несправедливо, обвиняет своего сына. И ты, мое невинное дитятко, должна отдалиться мыслью от этой семьи, столь тяжко наказанной. Всезнающий господь бог не наказывает невинных, и тяжким должен быть грех, который приходится им искупать. Ты же не дели этого искупления, приближаясь в сердце своем и в мысли своей к ним, кого бог отдалил от себя. Закрой глаза свои, чтобы не видеть, отдались от них мыслью своей, усмири свое сердце!
Персида долгое время сидела совершенно неподвижно, устремив глаза в окно, через которое впервые увидела Нацла.
— Нет, не могу я, не могу! — наконец проговорила она как во сне. — Это проклятие на мою голову, ведь я часто чувствую себя так, словно еще до своего рожденья была приговорена страдать вместе с ним. Матушка! — Тут Персида вскочила и заговорила, захлебываясь словами. — Когда я рассуждаю, то для меня совершенно непереносим этот несдержанный человек, склонный к бесшабашной жизни, и я знаю, что мы не можем сблизиться, не причинив друг другу боли. Но сейчас, когда я знаю, что он страдает, я чувствую, как неодолимая сила влечет меня к нему. Что мне делать, матушка? Как мне вынести это испытание?!
— Иди, дочь моя, — заговорила растроганная монахиня, — и запрись в церкви. Когда тебя охватывают подобные желания, преклони колени перед иконой Пречистой божьей матери, вознесись сердцем и мыслью к господу богу и молись, молись, ибо ничто не противостоит силе молитвы, исходящей из чистого сердца! Другого спасения тебе нет!
Мало-помалу Персида успокоилась, и светлое спокойствие разлилось по ее лицу.
— Бедная моя мама! — вновь заговорила она. — Многое она вынесла — и часто я думала, что только здесь, за монастырскими стенами, я смогу найти душевный покой.