Хубэра словно обухом по голове ударили, когда он узнал, что его сын ушел даже без материнского благословения. Он знал, насколько Нацл привязан к матери, и из этого мог понять, как велико было его расстройство, что он мог оставить ее в такой печали. Что и говорить, но нет в этом мире сильнее боли, чем страдания родителей. Хубэр ничего не говорил, не жаловался, но весь как-то размяк, и теперь, когда имел полное право укорять сына, сам испытывал угрызения совести, потому что все грехи, проявившиеся в сыне, ощущал будто свои собственные.
Хубэр мучился совестью и прилагал все усилия, чтобы утешить жену.
В глубине души он все время повторял слова, которые ему сказал Нацл. «Тебе-то легко, — как будто твердил Бочьоакэ, — но тяжко твоей жене». Суровый упрек заключался в этих словах, но еще более суровое обвинение звучало, когда он вспоминал слова: «Они правы, когда смеются над нами».
Хубэру было тяжело глядеть в глаза людей. Ему казалось, что все знают, что произошло в его доме, и он боялся, что кто-нибудь спросит, что такого натворил его сын. Он предпочитал сидеть дома, искал себе какое-нибудь дело и даже взял на себя часть забот, которые до сих пор его жена несла в одиночку.
Так без долгих разговоров, как-то незаметно изменился дом Хубэра: все выглядело так, словно муж и жена встретились после долгой разлуки и вновь стали жить вместе, сблизившись еще больше, чем это было в юности. Поначалу это ощутили только две служанки и приказчики, но слух, как злой, так и добрый, переходит от человека к человеку, и вскоре вокруг узнали, что все переменилось в доме у Хубэра.
Миновало три недели, когда Хубэроайя получила наконец долгожданное письмо, в котором сын извещал, что он приехал в Буду и был у Ханслера, одного из ее двоюродных братьев. Нацл просил у матери прощения, что ушел не простившись и что занял денег у Гринера. Об отце же он не обмолвился ни словом.
Хубэроайя разрыдалась.
— Перестань! Так оно лучше! — утешал ее муж. — Перебесится и он, перегорит. А исподличаться — не исподличается, не в кого ему.
— Должно быть, есть у него какая-то слабость, какая-то женщина, которая свела его с ума, — пожаловалась огорченная Хубэроайя.
— В это я не верю. Такие дела рано или поздно всплывают.
— Возможно, что все люди знают, только нам никто ничего не говорит, — возразила жена.
Хубэр не верил, но вполне возможно, что здесь была замешана женщина, и он бы многое дал, чтобы узнать правду.
Но не от кого было узнать.
Прошло уже двадцать шесть лет, как он живет в Липове, но только теперь он почувствовал, что как был чужаком, так чужаком и остался. Имел он знакомых, были даже приятели, с которыми он играл в карты и которые с удовольствием принимали приглашения на обед, но среди них не было ни одного, с кем бы он мог поговорить по душам.
Вина, в конечном счете, была его, поскольку друзей имеет тот, кто сам умеет дружить, а Хубэр был зол на весь свет и все больше замыкался в себе.
Но больше всего Хубэр злился на кожевников и особенно на Бочьоакэ, который имел большой вес и при желании мог повернуть все так, чтобы Нацл остался дома.
Еще более расстроенным был Бочьоакэ. Мало того, что он пообещал сделать незаконное дело и не сделал, он еще не мог и оправдаться, почему он не выполнил того, что обещал.
Нет! Этого он даже своей жене не мог бы сказать.
Повесил с божьей помощью человек себе хомут на шею.
Персида не отказывалась выйти замуж.
Зная, что мать хочет как можно скорее увидеть ее замужем, она, хотя ей исполнилось всего восемнадцать лет, считала себя старой девой и решила про себя, что пойдет под венец с первым, кто за нее посватается.
Случайно им оказался Брэдяну.
В один из дней, после того, как забродило вино, Мара взяла Персиду из монастыря домой. В течение целой недели, пока Персида жила в доме Бочьоакэ, она каждый день виделась с Брэдяну, а Бочьоакэ про себя только посмеивался. Потом Персида отправилась домой, к матери. Само собой было понятно, что предстоят приготовления к свадьбе.
Но вдруг неожиданно все переменилось. Неведомо почему, Персида вновь вернулась в монастырь, где мать Аеджидия ожидала ее с распростертыми объятиями.
Как и тогда, когда Кодряну приходил в монастырь, Персиду вдруг обуял страх, что она берет на себя такие обязанности, какие, как она чувствовала, еще недостойна нести.
С этой поры так и пошла ее жизнь: то здесь, то там, сегодня она у матери, завтра в доме Бочьоакэ, потом опять в монастыре, все время в каком-то неопределенном волнении.
Порой ее охватывала безнадежность. Ей представлялось, что перед ней стоит Бурдя, издевается над ее тревогами и говорит о тщетности ее усилий. Она видела одинокого Нацла, который бродит по свету, и ей хотелось бежать за ним вслед, разыскать его и разделить с ним судьбу, затерявшись среди людей. В таких случаях Персида отправлялась в монастырь, где вновь обретала покой, опять решала поступить так, как того пожелает мать, снова овладевала сама собой.
Она бы и осталась сама себе хозяйкой, если бы люди оставили ее в покое. Но Бочьоакэ вошел в соглашение с Марой о том, что Персида любой ценой должна быть выдана замуж до возвращения в Липову сына Хубэра.
Но людская досада проходит так же, как и все в этом мире.
Уж как был раздосадован Хубэр, когда узнал, что Мара не хочет вступать с ним в компанию по вырубке леса в Кладове, что со зла решил договориться с Любичеком, чтобы ставить Маре палки в колеса. «Я ей покажу, — кипел Хубэр, — что без нас ничего у нее с места не стронется!» И уже договорились они между собой, как все это сделать, но прошел день, прошел второй, много их миновало, и в этом течении дней смягчилась досада Хубэра и он так ничего дурного и не сделал. Как будто ему вовсе не было дела до Мары…
Точно так же прошла досада и на Бочьоакэ. Сразу же после отъезда сына Хубэр был полон решимости показать кожевникам, что он многое может им испортить. Однако дни шли за днями, а он так ничего и не испортил, и чем ближе подходил срок возвращения сына, тем отчетливей он чувствовал, что это и к лучшему. В конце концов, все хорошо, как оно есть.
Мало-помалу и Бочьоакэ забыл свое обещание выдать замуж Персиду: в конце концов, какое ему дело, когда и за кого выйдет дочка Мары.
Даже Персида постепенно привыкла к своей бессмысленной жизни и ничего не желала, кроме того, чтобы ее оставили в покое.
Одна Мара не угомонилась, всегда в заботах, она даже спать не могла спокойно, как прежде. Она чувствовала себя так, словно ее ожидало огромное, неслыханное несчастье, избежать которого она никак не могла. Дни бежали за днями, Мара ругалась и ссорилась с людьми, дни приносили и отнимали у нее деньги, дни давали ей какое-то удовлетворение, но вечерами, когда Мара заканчивала подсчеты, ее охватывала невыразимая жалость к самой себе. Казалось, что она не может больше радоваться плодам своих трудов. Какой толк копить деньги, если ее девочке не нужно никакое приданое, ради которого она так старается?
И Мара была права.
Воспитанная под заботливым надзором матери Аеджидии, Персида не знала, что такое иметь или не иметь деньги. В ее представлении все являлось в готовом виде от бога, а человеку оставалось только исполнять свой долг, трудиться и молить бога, чтобы он наделил всем, в чем есть насущная необходимость. Накопление же богатства казалось ей совсем ненужным или являлось доказательством недоверия к той заботе, какую бог проявляет к человеку.
Ценить богатство, сколоченное тяжким трудом, может лишь тот, кто познал жизненные невзгоды.
Персиде тоже нужно было познать их, чтобы постичь всю меру любви, с какой ее мать копила и продолжала копить богатство.
На пасху домой вернулся Нацл, бодрый, с высоко поднятой головой, полный уверенности в себе, как человек, чувствующий, что он достиг тихой гавани.
На самом же деле не было для него ничего сильнее привязанности к матери, и сердце его готово было выпрыгнуть из груди, когда он думал, как она будет рада, когда увидит, что он собственными силами вышел в хозяева и стал во главе дела.