Во веки веков неисповедимы пути судьбы!

Стоя на коленях и склонив голову, она видела мысленным взором саму себя, капризную девчонку, которая стоит перед окном, разбитым случайным порывом ветра, видела себя, распахивающую в детском нетерпении другое окно, видела, как она переходит улицу напротив мясной лавки; все события, определившие ее жизнь, проходили в ее памяти, словно сон, но только сон, заранее замысленный по определенному плану. Вспоминая все, Персида вдруг ощутила, что цепь тяжких испытаний далеко еще не окончена, и еще ниже опустила голову.

«Что бы ни случилось, господи, — думала она, — будь к нам справедлив, а его возьми под свою защиту, ибо ты его желал, тебе он принадлежит, для тебя я его буду растить».

Никто не подозревал, что чувствует и о чем думает Персида, но при виде ее все испытывали благоговение, все, кроме Мары, ее матери, которая в праздничном платье, вызывающе стояла при входе в кирку.

Мара подчинилась, но не примирилась, и порой ей хотелось броситься в церковь, схватить ребенка и унести с собой. Ей казалось, будто дитя это забрали у нее, оторвали вместе с сердцем и бросили в глубокую пропасть, в огонь языческий — только и видела она своего внука.

Когда в полном облачении появился отец Плебан, чтобы приступить к столь необычным крестинам, Мара сделала шаг вперед и стала медленно продвигаться к алтарю, постепенно смягчаясь и обретая душевный покой.

Когда священник стал поливать на голову ребенку святую воду, смертельный холод почувствовала она во всем теле и глаза ее наполнились слезами.

Теперь он стал католиком, ее внучек, самый любимый среди всех людей, стал католиком.

— Красиво! — сказала Мара, оборачиваясь к Персиде. — И у них красивые крестины! Что же, все мы люди, все крещеные, православные христиане, у всех у нас один бог.

— Мама моя, дорогая! — обняла ее Персида. — Если бы все люди были такие, как ты, на земле было бы одно счастье!

И Мара была такой счастливой, что облобызала и мать Аеджидию, и Хубэроайю, и Хубэра, который и в этот святой миг не улыбнулся, и готова была обнять всех, кто сейчас был в церкви.

— Вы теперь пойдете домой, — торопливо заговорила она, — я тоже пойду, только мне еще нужно кое-куда за-бежать.

Нужно, обязательно нужно!

Как же это так?! Хубэр подарил ребенку целую пригоршню золотых, Хубэроайя одарила пятью тысячами флоринов, не может же она, Мара, отстать от них. И у нее есть деньги! И она должна показать, что они у нее есть, что она нисколько не хуже этих Хубэров и может и с ними потягаться!

Торопясь домой, Мара была полна решимости непременно дать Персиде приданое. Теперь самое подходящее время: пусть Хубэр видит, что Персида никакая не Золушка, пусть все знают, что и сын Хубэра ничуть не богаче ее дочери. Да, все это приданое Персиды, для нее она его собирала, и теперь настало время его отдать.

Но не слишком ли это будет, если все деньги разом взять и отдать?!

Она собирала их и на мосту, и в лесу, пускала их в рост, и вот, мало-помалу, потихоньку-полегоньку, накопила более тридцати тысяч флоринов.

Хватит, если дать тридцать, двадцать пять, ну двадцать тысяч. Остальные все равно будут принадлежать Персиде, только надежнее будут спрятаны.

В конце концов Мара решила дать десять тысяч: все равно это было гораздо больше, чем дала Хубэроайя. А может, и этого много… и Маре захотелось вернуться с дороги.

Мара решила вручить деньги на людях, как это обычно и делалось. Но Хубэр надеялся, что с этого дня сноха перейдет жить в его дом, а потому обставил крестины так, будто это была свадьба, на которую в честь снохи были приглашены все друзья и знакомые, все заметные в городке люди, которых Мара несколько стеснялась. Увидев столько народу и таких уважаемых людей, Мара стала сожалеть, что взяла с собой мало денег.

Поэтому она отозвала в сторону Нацла.

— Послушай, я тоже хочу сделать ребенку подарок. Немного — это часть Персидиного приданого, — восемь тысяч флоринов. Остальные я вам тоже отдам, — заверила она. — А эти — на крестины.

Нацлу было известно, что у Персиды есть приданое. Ему об этом говорила сама Персида. Он знал, что приданое это большое. Но сейчас, когда он увидел деньги в дрожащей руке Мары, он даже несколько опешил: сколько же должно быть денег, если Мара решилась отделить от них эту сумму.

— Нет, — Нацл отступил немного назад, — прошу вас, не давайте нам этих денег. Необходимости в них сейчас нет, а у вас они сохранятся куда лучше, чем у нас. Нам достаточно знать, что они есть. Дай бог, будет отец себя чувствовать, как сейчас, нам на все хватит, а если нет, — тут Нацл поцеловал Маре руку, — то ведь у нас с вами не такие отношения, как раньше.

— Да, да! — закивала Мара. — Где им храниться лучше, чем у меня? Но знайте, что у вас есть деньги, и не только эти, — все вам принадлежат.

Мара никак не могла удержаться, так ей хотелось рассказать всем и каждому в отдельности, на ухо, что нет ни у кого такого зятя, как у нее, который отказался от восьми тысяч флоринов, составляющих лишь часть приданого его супруги.

Люди уже не смотрели на Мару как когда-то. И не только потому, что деньги поднимают человека в собственных глазах и в глазах окружающих, но и потому еще, что скопленные деньги свидетельствуют о человеческих достоинствах. Все собравшиеся за столом у Хубэра прекрасно понимали, почему Мара сидит на стуле словно в кресле и говорит медленно и с достоинством. Даже сам Хубэр, который тоже сколотил порядочный капиталец, смотрел на нее с некоторым восхищением: как-никак Мара была всего лишь одинокой женщиной.

Персида не сводила глаз с матери, вновь и вновь вглядывалась в нее. Она прекрасно понимала свою мать, и ей так хотелось бы остаться одной и выплакаться. Слишком уж все складывалось хорошо, хорошо сверх всяких ожиданий. И совершенно невозможно, чтобы все так продолжалось и дальше, и Персида начинала переводить свой недоверчивый взор с одного гостя на другого, как бы пытаясь угадать, откуда может нагрянуть беда.

Нацл, который стал ей теперь таким дорогим, уже не был таким веселым, каким она знавала его когда-то. Кто знает, может быть, он уже никогда в жизни таким не будет: уходят годы, приходят заботы, увеличиваются тяготы жизни, меньше становится смеха.

Нацл был какой-то скованный, задумчивый, словно не верил, что все так и есть, как видят его собственные глаза, а потому и радоваться не решался.

Хубэроайя совсем потеряла голову в заботах о гостях, собравшихся за столом, и в перебранках с теми, кто остался во дворе. Но видно было, что, как только она входит в дом, взор ее тут же с какой-то опаской обращается на мужа. Никто его не знал лучше, чем она, а она прекрасно видела, что он ни с чем не примирился.

Довольной, веселой и по-человечески счастливой была одна Мара, которая забыла обо всем и полностью растворилась в данном мгновении. Но именно от нее и исходило то омрачение сердец, которое испытывали другие.

Конечно, Мара не могла не вспоминать о тех, кто сейчас не мог радоваться вместе с нею. Но если Мару это приводило в умиление, то Хубэроайя только мрачнела, вспоминая горечь, охватившую ее, когда она произнесла те слова, за которые ее попрекнула Мара. Страшное это дело — желать кому-нибудь смерти, и бедной женщине казалось, что все знают об этих словах и все ее упрекают.

Не мог радоваться вместе с Марой и Трикэ, и когда она вспомнила о нем, то Персида вся залилась краской. О Трикэ вовсе нехорошо было вспоминать именно сейчас, когда все собравшиеся только и думали о том, как много у Мары денег. Хубэру тоже было стыдно, что у его снохи есть брат, немытый и нечесаный парень, похожий на простого слугу, который вместе с разной голытьбой завербовался в солдаты. Ну как это вязалось? Мать как Мара, дочь как Персида, а сын как Трикэ! В этот миг даже Маре стало не по себе, даже она испытала укол совести.

День был прекрасным, но он не кончился общим благорасположением, потому что при расставании сердца у всех оказались скорее замкнутыми, чем открытыми.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: