Вероятно, в силу неустойчивости понятия «критика» (из разряда полемики: шахматы — это спорт или искусство), сами труженики, подвизающиеся на этом поле, регулярно размышляют о современном состоянии, смысле и перспективах своей профессии.
В 1996 году журнал «Вопросы литературы» (№ 6) провел «круглый стол», посвященный вопросам состояния литературной критики. Говорили, к примеру:
о ситуации критики в отсутствии литературы (Серго Ломинадзе);
об идеологическом разделении критики (он же);
о маргинализации критики и как следствие — ее агрессивности (Станислав Рассадин);
об утрате внешней опоры: научной, политической, философской, религиозной (Дмитрий Бак);
о противопоставлении эстетической критики и критики, наполненной социально-нравственной проблематикой (Андрей Турков);
о потере связи критического суждения с аудиторией и много еще о чем.
Традиционная «знаменская» рубрика «конференц-зал» в № 12 за 1999 год вышла с темой «Критика: последний призыв» (как мы видим, этому изданию вообще свойственны эсхатологические мотивы при попытке разговора о данном предмете). Обсуждали закат «традиционной российской критики», цели и задачи критического дела.
К примеру, Никита Елисеев обозначил сугубо утилитарный подход: «Никаких общественных и общих целей и задач я перед собой не ставлю. Что такое «общие цели и задачи»? Цель и задача (общая) у критика, кажется, одна. Ее сформулировал Белинский: «Беречь время и деньги читателей». По-дружески эдак советовать: «Вот эта книжка мне понравилась потому-то и потому-то, а эту лучше не читать — дрянь несусветная»«(с. 150). Критическое высказывание — это только справочное рекомендательное пособие, опыт путеводителя и не более того.
По Дмитрию Бавильскому, критик — «тот же прозаик, в силу разных причин жертвующий непосредственной жизненной фактурой и предпочитающий более сложно организованные, искусственные системы — вторичные, какие угодно моделирующие системы» (там же. С. 148). Об этой вторичности критического дела пишет уже в 2006 году Валерия Пустовая в статье «Китеж непотопляемый» («Октябрь». 2006. № 10): «Критик по самой природе своей натуры лишен возможности живописать — писать живое. Критика выносит на как бы вторичные ресурсы вдохновения: его волнует то, что когда-то первично вдохновило другого» (с. 153–154). То есть идея некой критической резервации (критик, мол, несостоявшийся прозаик), отстоящей несколько в стороне от литературного поля, и, соответственно, мысль о, как бы так выразиться помягче, ее неполноценности — довольно устойчива.
Собственно литературная критика не самодостаточна, она, так или иначе, идет вслед за произведением, в качестве его верного пажа: «Мне близка критика, стремящаяся быть пониманием того произведения, которое она анализирует, пониманием авторского замысла, авторской мысли, пониманием и проявлением этой мысли иными средствами» (Татьяна Касаткина, «Знамя». 1999. № 12. С. 151). По ее же мнению, критик есть идеальный писатель. Согласитесь, интересное дополнение к портрету несостоявшегося литератора.
Многим дальше идет Мария Ремизова, когда говорит, что «критику нужно обладать способностью впитывать чужой текст, каким-то странным образом проживать его внутри себя. Только с таким прожитым произведением — вне зависимости, нравится оно тебе или нет — можно начинать работать» (там же. С. 162). Таким образом, вторичность критики по отношению к литературному артефакту — это только первый этап, и в этом плане мы действительно будем получать неполноценное, вторичное явление, особый нарост-паразит, терпимый до времени. Критик не простой экзегет, в почтении склонивший голову перед другой творческой индивидуальностью, высуты которой недосягаемы для него, он проживает текст, создавая из него некое иное качество, форматируя его особым образом. Никто не говорит о вторичности, например, театра по отношению к художественному тексту.
Соответственно, избавившись от искусственных ограничений предмета и целеполагания критики, мы сможем повторить вслед за Ольгой Славниковой обозначение критики (из того же «знаменского» «конференц-зала») как «кровеносной системы литературы, важнейшего механизма обмена веществ, без которого организм не живет» (С. 163). И ведь действительно, для примера можно взять общепринятую и во многом оправдывающую ожидания картину литературы в провинции, где и наблюдается зачастую стагнация, в первую очередь, потому как нет там критического поля. Литературное творчество — бесконечное развитие и саморазвитие, непрестанное поднятие планки все выше и выше. Застой здесь равносилен деградации, превращению живого организма в тушу оледеневшего мамонта. С одной стороны, он поражает воображение своей реальностью, кажется, вот-вот начнет двигаться, а с другой — удручает нежизнеспособностью, ты понимаешь, что это все лишь жалкие останки былого величия. Мамонт коченеет, когда не находит привычного питания, когда перестает двигаться; поэзия, проза мумифицируются, когда нет разговоров о литературе. Вроде бы она сама или ее тень еще присутствует, но разговора о ней как о культурном факте категорически нет. Есть площадка для художественного слова, издаются сборники, журналы, есть литературные странички в газетах, но нет места для диалога, диспута. Нет живого отклика на произведение (хотя сейчас это и повсеместное явление), оно уходит в пустоту. Два-три высказывания, смысл которых сводится к общей мысли: не трогайте писателей, они люди ранимые. Собственно, это и все.
Но что бы мы ни говорили, как бы глубокомысленно ни рассуждали о предмете и месте критики, реплики с отрицающей, апофатической, интонацией все равно присутствуют, и в преизбытке.
Основные сомнения рождает многоязыкость критического поля, где часто каждый сам по себе (вспомним чупрининское «критика — это критики»), кто во что горазд — по принципу единодушия лебедя, рака и щуки. Дмитрий Бак как-то заметил: «литературной критики как единого словесного и смыслового пространства больше не существует» («Новый мир». 2002. № 12. С. 172), она разнородна не только по целям и задачам, по методам и подходу к произведениям, но и с точки зрения восприятия собственного статуса (об этой критической пестроте также писала Наталья Иванова в уже упомянутой статье).
Однако эта разноголосица по большей части только видимость. Упрощенно говоря, есть различие лишь между двумя принципиальными подходами. В первом критике ставятся сугубо утилитарные, прагматические задачи — развивать литературный процесс посредством влияния на читателя, а через него на рейтинги продаж, и здесь литературный критик выступает в качестве пиар-менеджера. Второй же случай — когда критик не только идет на поводу текущего литпроцесса, с неистовым вожделением следуя за предложенными ему финиками, но и сам в состоянии моделировать процесс. Этот подход, в отличие от первого, призванного адекватно отражать запросы времени, мобильно подстраиваясь под его ритм, мыслится более традиционным.
Теперь и преждеЕще раз оговоримся, что понятие «традиционная, классическая критика» достаточно условно, так как примерно за два столетия существования критики оформилась не традиция, а, скорее, набор неких родовых черт, которые мы вкладываем в дефиницию, при том, что они во многом идеально-должные, более желаемые, чем реально достигнутые, осуществленные.
При разговоре о критике часто проговаривается оппозиция ее прошлого, близкого к идеалу, состояния и нынешнего, мягко говоря, мутированного. «Классическая русская литература и классическая критика обладали замечательным свойством — искренностью. Прежний читатель мог быть уверен, что с ним говорят в чистоте сердца (даже заблуждения, нравственные метания были искренни, открыты). В наши же дни критика, понимая себя как орудие и силу, направлена не столько на то, чтобы излагать мысли и выражать чувства, возникшие от сопереживания творчеству писателя, сколько на то, чтобы воздействовать на читателя в нужном направлении и с заранее заготовленной тенденцией…» — такое разграничение проводит, например, Капитолина Кокшенева (статья «О русском типе критики»[1]).
вернуться1
Российский писатель. 2002. № 18.