— Прикончим-ка их! — предложил он.
Сели на кровать Штробла, включили ночничок.
— А теперь я тебе вот что скажу, — начал Штробл. — Я все обдумал: сварщиком я тебя поставить не могу. Дай мне сказать! Целый день в защитной маске, в очках, не взгляни ни вправо, ни влево, только на шов, а как же насчет твоих теперешних обязанностей? У тебя ничего не выйдет.
Шютц взвился после самых первых слов Штробла. Не согласен он! И речи быть не может! Что это Штробл выдумал? Ему вспомнился Юрий, он тоже парторг. Хорошо, что вовремя вспомнил опыт советских товарищей!
— Да, ты так думаешь? — спросил Шютц, заранее предвкушая свой триумф. — А Юрий, у него выходит?
Штробл помедлил с ответом. Потом несильно хлопнул его ладонью по спине.
— Если ты так ставишь вопрос, отвечу: да! Мне кажется, у него все получается.
Шютц понял.
— Дрянь дело, — сказал он немного погодя. — Ты-то знаешь, как я люблю свою работу.
— Как не знать, — кивнул Штробл. — Но согласись: сейчас и голова, и глаза нужны тебе для тех, кто работает рядом с тобой. Я, честно говоря, предпочел бы тебя назначить инспектором по технике безопасности. Мне незачем говорить тебе, какое значение в наших условиях она имеет. Ты мог бы бывать во всех бригадах; кроме того, это одна из руководящих должностей.
— Сесть за письменный стол, да? — не без издевки переспросил Шютц. — Ну, нет, подыщи для этой руководящей должности кого другого. Если уж не сварщиком, то пойду хотя бы монтажником, тут я даю руку на отсечение…
— Согласен. Можешь даже не отсекать руку, — хмыкнул Штробл.
Они выпили пиво, договорились, когда встретятся завтра, чтобы обсудить результаты рентген-контроля, и Штробл сказал:
— Знаешь, что мне больше всего по душе: что на наших парней я во всем могу положиться.
22
Отдать все силы, работать до упаду и все-таки выстоять! Ему это необходимо. Когда даже самый выносливый говорил, что больше не может, Штробл заражал всех своим примером! В этом его обязанность перед другими и перед собой. Хорошая репутация ДЕК на стройке была результатом его упрямого нежелания удовлетвориться достигнутым. Такую репутацию ставить под удар нельзя. И они не поставили ее под удар. Зазубрина была чем-то вроде одиннадцатиметрового штрафного удара, который следовало отбить любой ценой. Не отрази они этой угрозы, они не выполнили бы плана и, кто знает, дали бы повод усомниться в организационных способностях руководства ДЕК. Они отбили пенальти, избавились от зазубрины. Жизнь продолжается!
Штробл давно не говорил никому, каково у него на душе. К лучшим часам своей жизни с Эрикой он относит те, когда мог поделиться с ней наболевшим. К лучшим и горчайшим, ибо всегда оставалось что-то, чего она не могла и не желала с ним разделить. Нет, она не трепала ему нервов, не выговаривала ему за то, что он во время рытья котлованов, например, неделями не мог выбраться домой, не находил даже свободной минуты, чтобы написать письмо или позвонить по телефону. Когда удавалось справиться с порученным делом, он торопился к Эрике и принадлежал ей целиком, телом и душой, он словно с головой нырял в те дни и часы, которые были отпущены им на двоих, свободный от мыслей о сроках выполнения плана и тысячи других головоломок. Они брали лодку, палатку и отправлялись на водохранилище. Костерок у воды, солнце, Эрика и он. Когда появился мальчик, они брали его с собой. Он появился на свет божий как бы без стука. Во время одного из возвращений Штробла домой Эрика была еще стройной, а в следующий приезд он увидел мальчишку. От Эрики сын унаследовал смуглую кожу, от него — торчащие надо лбом вихры. Когда Штробл приезжал домой в зимнее время, они садились в машину и отправлялись путешествовать. Веймар. Дрезден. Прага. Карпаты. Бог его знает, как Эрике удавалось получать отгулы, стоило Штроблу приехать домой. Но удавалось всегда. Несколько раз она из Веймара, Дрездена и даже из Праги созванивалась с управлением, в котором работала, давала какие-то указания, говорила кому-то правду в глаза по телефону. Иногда после этих разговоров в ней появлялась непонятная отчужденность, она надолго погружалась в свои мысли, и они на несколько часов отдалялись друг от друга. Но стоило Эрике вновь настроиться на волну Штробла, как настроение ее исправлялось и в глазах появлялся веселый блеск. Так оно бывало в каждый его приезд домой, в любой из совместно проведенных отпусков — до последнего дня, до последнего, можно сказать, часа. И вдруг она совершенно ушла в себя, словно замкнула створки раковины, в которую ему хода нет. Она разговаривала с ним, улыбалась, но совершенно отказала ему в допуске к мыслям, ее занимавшим и тревожившим. Все увещевания и нежности при прощании оказались тщетными, он был бессилен вывести ее из тягостных раздумий. Штробл подумал тогда: «Ничего, бывает. Разлука дается ей непросто. С этим один справляется лучше, другой — хуже». И был беспредельно поражен, когда она сказала, что уходит от него. Это решение было бесповоротным, безумным, взбалмошным, несерьезным, абсурдным. Во время важного этапа монтажа передал все дела своему заместителю и, страдая по этой причине от серьезнейших укоров совести, поехал все-таки домой, чтобы в спокойной обстановке все уладить. Эрика своего решения не изменила.
Прощание с сыном, у которого от матери — нежная, смуглая кожа, а от отца — торчащие надо лбом вихры. Первое слушание дела о разводе. Второе слушание дела. Развод. Все. Как жилось потом? Жизнь шла своим чередом. Между общежитием и боксами головных установок. Иногда по ночам ворочался с боку на бок, мысленно задавая жене вопросы, всегда одни и те же, и не получал ответа. А минует ночь, и все становится на свои места. Работа, работа, терять времени никак нельзя, и если удавалось прожить день вроде прошедшего, он был в радость и в удовольствие. Штробл улыбнулся, его бледное осунувшееся лицо расслабилось, он вытянулся на постели и в чем был — в пуловере, вельветовых брюках и толстых носках — уснул. Шютц не успел ему сказать, о чем собирался: что он на дух не переносит людей, которые копаются в чужой личной жизни, и сам никогда до этого не опустится. Если он что и хочет ему посоветовать, то одно лишь: еще раз хорошенько во всем разобраться.
23
Утро выдалось солнечным и ясным. Направляясь к управленческому бараку, Шютц глубоко вдыхал свежий воздух. Солнце напрасно пыталось пробить своими лучами забрызганное зимней грязью окно кабинета Штробла. Один из инспекторов отдела техконтроля положил перед ним результаты рентген-контроля, проведенного прошлой ночью. При этом подмигнул Шютцу. Штробл с подчеркнутым спокойствием пододвинул материалы к себе, углубился в них.
— Ну, прекрасно, — подытожил он. — Безукоризненно! — и откинулся на спинку стула. И вдруг вскочил. — Что это за свинство, неужели нельзя вымыть окна! — воскликнул он. — Если через час-другой они не засверкают, кое-кто у меня получит сполна. Вы меня слышали, фрау Кречман?
Из приемной, где сидела секретарша, ни звука. Штробл не стал к ней придираться, потянулся, встал, взял каску и сказал Шютцу:
— Пошли! Нас ждет руководство!
Они не успели подойти к двери, как раздался звонок. Фрау Кречман протянула Штроблу трубку с нескрываемым злорадством. Разговор был короток. Когда Штробл положил трубку, черты его лица ожесточились.
— Ты — к Бергу, я — к специальному инспектору при дирекции, — спокойно сказал он Шютцу и, лишь заметив инспектора техконтроля, стоявшего с выпученными глазами, резко проговорил: — Да не трусь ты! Нам идти, а не тебе!
Шютцу доводилось слышать, что многим приходилось подолгу ждать в приемной Берга. Дел у него выше головы. Тысячи неотложных вопросов, с утра и до самого вечера. Но ждать Шютцу не пришлось. Секретарша, сразу кивнув на дверь кабинета, добавила:
— Товарищ Берг уже ждет вас.
Шютц понимал, что Берг его не с цветами встретит, но он и представить себе не мог, что его ожидало.