Аль-Мутанабби считал себя продолжателем бедуинской поэтической традиции. Привычная для него стихотворная форма — это старая арабская касыда, произведение в несколько десятков стихов-бейтов, разделенных на полустишия обязательной паузой-цезурой. Укоряя «новых» стихотворцев, воспевающих любовь и вино, поэт восклицал: «Мое сердце не будет дичью для красавиц, как мои пальцы не станут стременами для кубков». Тем не менее в его стихах проявились такие черты новой поэзии, как несомненный отпечаток личности автора, стройность композиции, богатство изобразительных средств и четкость выражения мыслей, превратившая некоторые из его бейтов в народные пословицы и песни. Недоброжелатели говорили, что в его стихах нанизаны на одну нитку жемчужины и черепки. Многие, однако, видят в аль-Мутанабби крупнейшего поэта, когда-либо писавшего по-арабски.
В трех самых известных касыдах аль-Мутанабби ярко отражены его взаимоотношения со своими покровителями. При переводе я старался сохранить размер подлинника и подыскать русские соответствия его созвучиям, обычно довольно бедным и не всегда воспринимаемым нашим ухом как «полноценные». Арабское стихотворение X века было пленником формы. В угоду ей смысловые ударения часто не совпадают с ритмическими, а пауза внутри двустишия-бейта может разорвать слово надвое. Особая манера чтения — нараспев, растягивая слоги, — еще больше отделяла обыденную речь от поэтического глагола.
Две первые касыды, условно называемые «Касыда лести» и «Касыда упрека», в диване (сборнике) озаглавлены полубейтами «Из другой десницы милости не приму» и «Погони, кони и ночь меня узнали в степи». Обе касыды обращены к правителю Северной Сирии Али ибн Абдаллаху, торжественно величавшемуся «Сейф ад-Даула», или «Меч державы». При его дворе в Алеппо аль-Мутанабби провел почти десять лет. Поэт посвятил множество хвалебных од щедрому и воинственному эмиру, отстаивавшему былую славу арабов в столкновениях со своими мусульманскими и византийскими противниками и достойному титула не эмира, а царя.
Первая касыда — это панегирик; причем лесть в нем, как вы сейчас убедитесь, достигает поистине космического размаха, а некоторые дерзкие гиперболы едва ли приемлемы для исламского благочестия («И время само ему подвластно. Я думаю, что мог бы вернуть он жизнь и аду и джурхуму»). По мусульманским верованиям время подвластно только Аллаху, и только Аллах может оживлять мертвых. Ад — это народ, много раз упомянутый в Коране как истребленный богом за то, что они не вняли словам пророка Худа (Коран, VII, 63–65 и др.). Джурхум — арабское племя, вымершее, как считает традиция, еще до ислама; динар и дирхам — монеты, на которых чеканилось имя правителя.
Касыда лести«Из другой десницы милости не приму»Приказал эмир Сейф ад-Даула своим слугам — гулямам облачиться и направился в город Мейяфарикин с пятью тысячами войска и двумя тысячами гулямов, чтобы навестить могилу матери своей. Было это в месяц шавваль, по мусульманскому календарю в год триста тридцать восьмой, что соответствует 949 году. И сказал поэт:
Коль хвалишь достойного — любовный зачин к чему? Ужель все поэты служат жару любовному? Любовь к сыну Абдаллаха лучше, чем к женщинам: ведь славы начала и концы вручены ему. И я льстил красавицам, пока не увидел я великое зрелище, его предпочту всему. Увидел я, как Державы Меч — Сейф ад-Даула кровавым своим клинком судьбу разрубил саму. Тавро его — на Луне, а слово его — закон для Солнца. Прикажет он — и сбудется по сему. Казнит он и милует соседей-соперников, как будто наместники они у себя в дому. И этим обязан он не грамотам, а клинкам, не хитрым посланникам, а войску могучему. Какая рука ему посмеет противиться? Какие уста поют другому? Да и кому? В какой же мечети его имя не славится? Какому динару оно чуждо иль дирхаму? Он рубит врага, когда булаты сближаются. Он видит его сквозь пыль, он чует его в дыму. Как звезды падучие, несется созвездие гнедых с вороными. С ним не справиться никому. Сломают оружие героям противника, затопчут копытами, не выжить ни одному…Тут уместно прервать декламацию и задаться вопросом: не слишком ли много стихотворных цитат приводится в этой главе? Думаю, что мера соблюдена. Ведь в арабской культуре проза и поэзия не отделяются друг от друга китайской стеной: стихи звучали в любовных повествованиях и медицинских трактатах, в героических историях и мореходных лоциях; мерными рифмованными периодами растекались официальные послания средневековых правителей и строгие деловые записи. В любой исторической хронике, в любом философском сочинении, написанных тысячу лет или всего век назад, приводится множество стихотворных отрывков и целых стихотворений. Поэтому и наш рассказ об отношении арабов к слову был бы неполон без стихов.
А теперь вернемся к «Касыде лести», опустив десяток льстивых строк аль-Мутанабби (здесь и дальше сокращения обозначены многоточиями).
……………………………………… В дни битвы, в дни мира нет эмиру подобного по щедрости, доблести, по славе и по уму. Его превосходство признают даже недруги, и даже невежда — свет звезды его зрит сквозь тьму. И время само ему подвластно. Я думаю, что мог бы вернуть он жизнь и аду и джурхуму. О, ветер проклятый! Помешать нам пытается. О, славный поток! Тебе он следует, щедрому. Напрасно нас ливень увлекал и испытывал, ему б о тебе булат ответил по-своему. Ты щедростью выше облаков, тебя встретивших дождем. Это ведомо и облаку самому. Лицо капли трогали, как некогда дротики, в воде платье, как в крови, бывало по бахрому. Идет за потоком конным — водный из Сирии, внимая тебе, как будто школьник ученому. С потоком одну могилу вы навещаете, едиными чувствами вы полнитесь потому. Ты воинов выстроил, но все их величие — во всаднике, чьи власы не спрячутся под чалму. Вокруг море бранное доспехов волнуется, и конница среди них крутому под стать холму. Заполнит все впадины, и местность сравняется, и горы нанижутся, как бусины на тесьму. ……………………………………………. Не думают ли мечи, что ты, о Державы Меч, к их корню принадлежишь, к их роду булатному? Чуть стоит тебя назвать — и, мнится, от гордости они улыбаются сквозь ножен своих тюрьму. Ты — царь, а довольствуешься скромным прозванием. Такое величие неведомо низкому. Ты к жизни дороги заступил, так что смертные живут или гибнут по желанию твоему. И я от другой десницы гибели не боюсь, и я из другой десницы милости не приму. (Размер тавиль)