— Иди, я подожду здесь, — говорит Аракси.
— Почему? Тебе противны цыгане?
Нет. Просто мне стыдно. Иди один.
Район сильно изменился, а время не оставило никаких надежных опознавательных знаков, по которым, спустя столько лет, можно было бы сориентироваться на территории моего детства. Например: каменный питьевой фонтанчик, пекарня на углу или крепко укоренившиеся в памяти мечеть и православная церковь или давно опустевшая литейная мастерская с разбитыми стеклами и украденной черепицей. И все-таки я нахожу то, что запомнил почти как свой родной дом, потому что после исчезновения моих родителей я рос среди этих дворов и пыльных улочек.
Наш дом, хотя и маленький, — всего в один-единственный этаж над землей — был белым и чистым, с занавесками на окнах, с железной ажурной калиткой перед палисадником и даже со специальным скребком у ступенек для очистки грязной обуви. Всем этим мы были обязаны, следует признаться, деду, который, несмотря на свои пристрастия к загулам, неуклонно следовал еврейской традиции заботиться о доме и семье. Сейчас же дом показался мне удивительно маленьким, каким-то съежившимся: покрытая ржавой жестью крыша в одном конце съехала вниз почти до земли.
Единственный знак, уцелевший с тех времен, когда, возможно, даже бабушка и дедушка еще были детьми, — прибитая над входом «мезуза» — ритуальный и по тем временам обязательный цилиндрик с вложенным в него листком с цитатой из Торы на иврите. Сейчас мезуза густо покрыта грязными пластами коричневой масляной краски и вряд ли может выполнять свое древнее предназначение — благословлять переступающего порог дома.
Белая и красная герань, цветущая в ржавых консервных банках, выстроенных в ряд сбоку от провалившихся ступеней, свидетельствует о неизбывной человеческой тяге к цветам, к чему-то свежему и красивому, что могло бы заменить садовые клумбы нашего детства.
Стоило мне появиться в грязном запущенном дворе среди развешанного белья, никому не нужных вещей и ржавого, выпотрошенного автомобиля без колес, как из дома буквально посыпались люди — целая ватага детей, а за ними женщины, старики и старухи, которые испуганно, и в то же время с любопытством, молча уставились на меня.
Странно, как такое количество людей уместилось на том небольшом пространстве, которое я так хорошо помнил. Дети, босые и грязные, с большими доверчивыми глазами, изумительно красивы. Молодых мужчин нет, наверно, они где-то ведут сейчас свою безрадостную, обреченную на переменный успех битву за хлеб насущный, а многие из них — насколько я знаком с неизбежностью цыганских судеб — вероятно, «мотают срок» в тюрьмах.
— Добрый день, — здороваюсь я.
В ответ — ни слова, только настороженные враждебные взгляды. Сдается мне, все подозревают пришельца в злом умысле.
Очень смуглый, почти иссиня-черный старик с морщинистым, как смятая упаковочная бумага, лицом подходит ко мне и хмуро смотрит покрасневшими мутными глазами.
Тихо, но с явным вызовом спрашивает:
— Ты из мэрии?
— Нет, — отвечаю. — Я не из мэрии.
Мои слова, кажется, успокаивают старика.
— А то сказали, что хозяин где-то за границей, и пока не вернется, мы можем здесь жить. Нам, чтоб ты знал, разрешили…
Старик, скорее всего, врет: вряд ли кто-либо мог дать подобное разрешение. А он продолжает жалостливым подобострастным голосом:
— …Когда хозяин вернется, мы уйдем. Так по закону. Потому что сказали, будут разрушать. Сказать-то сказали, а куда нам идти, не сказали. Уж не ты ли, отец, тот самый хозяин из еврейского государства?
— Он самый, — говорю.
Господи, Боже мой, да ему тысяча лет, этому старому цыгану, а он с унизительным раболепием величает меня «отцом»! Я оглядываюсь недоуменно и беспомощно — Аракси стоит все там же, на холме, где так подло меня бросила.
Какая-то цыганка начинает притворно канючить, хватает меня за руку и пытается поцеловать. Это — знак всем детям разом взвыть, что, по их мнению, должно смягчить сердце «хозяина». Резко вырываю руку, охваченный чувством неловкости и омерзения от этого самоуничижения, от притворно ласкового «отец», мелкой прозрачной хитрости фальшиво хныкающей женщины, а также от физического и духовного убожества, в которое ввергнуты эти люди.
«Мне стыдно», — сказала недавно Аракси. В замешательстве я снова поворачиваюсь к ней, словно она может мне помочь. И замечаю, как из-за домика и дымящейся свалки на полной скорости вылетает шикарная машина. Мне вдруг кажется, что это серебристый «Мерседес» адвоката Караламбова. Уж не следят ли за нами строители пятизвездочных отелей?
17В тот день отмечали праздник Георгия Победоносца — исконно цыганский, как всегда беззаботный, шумный и веселый. По всему кварталу разносились звуки барабанов и звон бубнов, а музыкант Мануш Алиев, душа пловдивских трактиров, играл на кларнете, посылая в небо свои непревзойденные вдохновенные импровизации.
Приземистые белые домики сбегали до самых прибрежных тополей, а дальше, у реки, раскинул шатры кочующий табор. В пестрой тени ракит паслись выпряженные кони, среди них носились наперегонки голые цыганята. Дымились вечные кочевые костры, над лениво текущими темными водами Марицы стелился голубовато-сизый дым сжигаемого хлама и мокрой соломы. За столами, сколоченными из грубых, неотесанных досок, сидели старые цыгане и цыганки. Они пили прямо из бутылок мутную ракию, заедая ее жирной бараниной.
Кто не бывал на цыганском празднике, тот не знает, что это такое, — уметь радоваться жизни, беззаботно наслаждаться днем сегодняшним, не обременяя свою душу вопросами о завтрашнем дне. Сейчас, спустя годы, я отдаю себе отчет, что в таком безмятежном легкомыслии есть что-то близкое к природе, закодированное пещерными тысячелетиями, но вместе с тем, отмеченное неосознанной, спонтанной мудростью. Наверно, это способ уцелеть в наше все более ускоряющее свой бег время.
Трудно поверить, но из всех, кто тогда сбежал с уроков пения и рисования, которые мы единодушно считали незначительными и даже лишними, лучше всех, лучше самих турчат, в радостном самозабвении танцевали «танец живота» мы с Аракси. Восток у нас в крови, вполне возможно, что у наших племен было общее ассирийское начало, да и наши совместные османские времена продолжались не век и не два. Аракси была в пышном белом платьице с воланчиками, белых носочках и лаковых туфельках — как всегда, гостья из других миров, бесконечно чуждых этому пестрому и убогому цыганскому сборищу. Я же, забросив школьный ранец в траву, щелкал пальцами и пытался вертеть задом, как это видел на турецких и еврейских свадьбах в нашем квартале. Волосы у нас еще не успели высохнуть, потому что до этого мы, нарушив строжайший запрет взрослых, бездумно ныряли в глубокие прохладные омуты Марицы.
Где-то в стороне обучали сложному искусству танца, причем особо не церемонясь, неуклюжего строптивого медведя с кольцом в ноздрях, через которое была продернута цепь. А великий хронист тех времен господин Пападопулос установил свой аппарат недалеко от реки и снимал на добрую память, а также для утешения в старости, нарядившихся в яркие одежды молодых цыганок. Их волосы цвета воронова крыла были украшены розами, на груди блестели, звеня, ожерелья из фальшивых золотых монет. В качестве цветного пятна на белой стене, которая служила фоном для фотографий, был прикреплен пестрый плакат Балкантуриста: «Узнай свою родину, чтобы ее полюбить!» Он заменял греческое море с лебедями, поскольку господин Пападопулос знал толк в этих делах.
Сначала внезапно умолк, словно поперхнулся, кларнет Мануша, барабан прогрохотал еще несколько раз и тоже затих. Последними отреагировали Аракси и я. За длинным столом замолчали и уставились на зеленый холм.
Наверху остановился милицейский джип, из него выскочили и бросились к нам учитель Стойчев и два милиционера. Минутой позже появилась пролетка, из которой вышли встревоженные госпожа и господин Вартанян. Мы с Аракси обменялись взглядом, исполненным недоброго предчувствия.