Возможно, тут сказывалось и то, что Ольга и не помышляла разносить свои стихи по редакциям (а многое, кстати, и напечатали бы!) и оттого не считала нужным окончательно их отделывать. Она даже не показывала их своим друзьям-поэтам — тому же Мандельштаму, например. Вместе с тем, и не будучи публичным поэтом, она определенно себя ощущала поэтом как обладателем некоего дара:
Но если боль иссякнет, мысль увянет, Не шевельнется уголь под золою, Что делать мне с певучею стрелою, Оставшейся в уже затихшей ране? («Когда-то, мучаясь горячим обещаньем…», 1921)И уже по одному ощущению своей тайной причастности к поэзии личность Мандельштама, поэта публичного и бесспорного, была Лютику отнюдь не безразлична. В воспоминаниях видно, как она изо всех сил старается представить его фигуру комической, а личность — скучной и назойливой. Но это деланное безразличие! Несомненно, она видела и ценила в нем замечательного поэта, тянулась к нему, мечтала показать ему свое. (А может быть — вопреки имеющимся свидетельствам, в том числе и своим, — и показывала?..)
Большинство ее стихов написаны в традиционном раннеакмеистическом ключе, с характерным сложным грамматическим рисунком и романтическим настроением. В них как бы законсервировались десятые годы, и они были не хуже того, что тогда печаталось, например, в «Гиперборее».
Прототипы же легко узнаваемы: тут и Гумилев, и Ахматова, и Мандельштам. Иногда (не часто) на страницы врывается и ее собственная биография, как, например, в стихотворении «Дети» (1921–1922):
У нас есть растения и собаки. А детей не будет… Вот жалко. <…> На дворе играют чужие дети… Их крики доносит порывистый ветер.Несколько чаще среднеакмеистического обретается на ее страницах тема смерти: «Мне страшен со смертью полет… / Но поздно идти назад» (1921). Или: «И если снова молодым испугом / Я кончу лёт на черном дне колодца, / Пусть сердце темное, открытое забьется / Тобой, любимым, но далеким другом» (1922). Или: «Мне-то что! Мне не больно, не страшно — / Я недолго жила на земле…» (1922).
Конечно, ожидаешь найти «следы» и Мандельштама — и находишь! Например, в стихах февраля 1922 года:
Ведь это хорошо, что я всегда одна. Но одиночество мое не безысходно: Меня встречаешь ты улыбкою холодной, А мне подобная же навсегда дана… Ведь это хорошо, что выпита до дна Моя печаль, и ласка так нужна мне. Иду грустить на прибережном камне, Моя тоска, как камень холодна… Не много пролито янтарного вина, Когда весь мир глаза поцеловали; И думаю, что радостней едва ли И девятнадцатая шествует весна… Очнувшись от блистательного сна, Пыталась возродить его восторг из пепла, Но небо солнечное для меня ослепло Сквозь искры алые обмерзшего окна. И ширились лучи от волокна Дрожащего, испуганного света… Кто знает, что дороже нам, чем это, Когда душа усталости полна. (7 февраля 1922)Или:
Какая радость молча жить, По целым дням — ни с кем ни слова! Уединенно и сурово Распутывать сомнений нить, Нести восторг своих цепей, Их тяжестью не поделиться. Усталые мелькают лица, Ты ж пламя неба жадно пей! Какое счастье, что ты там, В водовороте не измучен (Как знать мне, весел или скучен?), Тоскуешь по моим цветам. Как хорошо, что я так жду, И, словно в первое свиданье, Я в ужасе от опозданья, Увидев за окном звезду. (11 февраля 1922)И не о ресницах ли самого Мандельштама (до Вистендаля еще чуть ли не десятилетие!), часом, вот эти строчки? —
Стройнее и ближе, зарей осиянный, Чуть видимый оку, приблизившись плавно, Встаешь успокоен, счастливый и сонный, Глядишь сквозь ресницы с влюбленностью фавна. (21 декабря 1921)Стихов, написанных в 1925–1930 годах, нет, или они не сохранились. Да и за 1931–1932 годы осталось всего три или четыре стихотворения.
И это, отметим, уже совсем другие стихи — без угловатости и подражательности. В них есть и свобода, и, в общем-то, легкое мастерство.
Я не сказала, что люблю, И не подумала об этом, Но вот каким-то теплым светом Ты переполнил жизнь мою. Опять могу писать стихи, Не помня ни о чьих объятьях; Заботиться о новых платьях. И покупать себе духи. И вот, опять помолодев, И лет пяток на время скинув, Я с птичьей гордостью в воде Свою оглядываю спину. И с тусклой лживостью зеркал Лицо как будто примирила. Все оттого, что ты ласкал Меня, нерадостный, но милый. (Май 1931)В последнем же стихотворении — еще и прямые указания на причины трагедии, толкнувшей Ольгу Ваксель на самоубийство[791].
8Пора уже вернуться к Ресничкам-Вторым, к Христиану Вистендалю. Вот описания их первых встреч:
Было довольно скучно. Музыканты играли все те же, тысячу раз слышанные вещи, «Рамону» и др. Все те же надоевшие лица завсегдатаев «Европейской», смешные пары, танцующие с ужимками, словом, пора было уходить. Вдруг Николай обнаружил на той стороне зала нечто примечательное. «Посмотрите на этого молодого еврея, какие у него замечательные ресницы!» Я возразила: «Не только ресницы». И вечер сразу наполнился большим содержанием.
Спустя некоторое время Лютик и Реснички оказались вдвоем:
…Я сообщила ему, что влюблена в него, как девчонка. В первый раз в жизни он слышал подобное признание, и не знал, как на него реагировать. Он никак не мог принять этого всерьез, но все же хотел выслушать все, что я могу ему сказать. <…> Он был очень серьезен и внимателен. <…> Я вложила всю горячность своего увлечения в ласки, которыми осыпала его, и он сам был теперь ближе, нежнее и человечнее. Это было потрясающее счастье, после которого можно было умереть без сожаления или пережить долгую и скучную жизнь, согреваясь одним воспоминанием о нем. Я спала урывками, просыпаясь с блаженной улыбкой; видела его во сне, как будто мы не расставались.
вернуться791
Оно приводится чуть ниже.