— Не вижу никаких причин для радости, господин Мендельсон…
— А разве я радуюсь? — запротестовал юноша так горячо, что произнес эти слова с почти комической интонацией. — Кто вам сказал, что я радуюсь?.. Во-первых, я, как социалист, против насилия и, следовательно, не могу радоваться. Во-вторых, я прекрасно зваю, что несчастные крестьяне заплатят потоками крови за то, что посмели восстать против господ…
И Мендельсон четверть часа излагал Титу теорию социальной несправедливости, стремясь доказать, что он переживает нынешние события болезненнее, чем кто бы то ни было. Чтобы избавиться от его разглагольствований, Титу извинился, сказав, что он только что приехал и спешит домой, но Мендельсон проводил его до самой калитки и не отстал, пока не изложил все свои соображения.
Дома Титу нашел два письма. В одном, отправленном по почте, Танца писала, что придет к нему в среду часам к шести вечера, когда чуть стемнеет, а пока посылает ему тысячи поцелуев. Во втором письме Белчуг сообщал Титу, что поспешно уезжает, ибо революция слишком уж разбушевалась, того и гляди, дойдет до Бухареста, и тогда малейшая задержка будет стоить ему жизни… Титу пожалел, что священник удрал так неожиданно. Ему хотелось послать домой родным хоть какие-нибудь безделушки на память о Бухаресте. Но, держа в руке записку священника, он думал о другом: «Когда пишет Танца, что придет? В среду?.. А сегодня понедельник… Значит, лишь послезавтра…»
На следующий день он пришел в «Драпелул» с самого утра. В кабинете Рошу было, как никогда, шумно, там толпились журналисты. Говорили о вчерашних событиях в палате депутатов, но больше всего — о статье-манифесте, подписанной одним бывшим министром и опубликованной в оппозиционной газете «Гласул попорулуй». Деличану метал громы и молнии, комментируя те места, которые громко читал рыжеватый сотрудник, вечно всем недовольный Бебе Антониаде.
— Нет, вы только послушайте, шеф, сейчас будет самое сногсшибательное! — торжествующе воскликнул Бебе. — Слушайте: «С какой болью в сердце вижу я неспособность, никчемность правительства перед лицом столь грозных событий. В то время как крестьяне просят лишь дать им возможность жить, а именно в этой возможности им нагло отказывают, в то время как умирающие от голода тайно взывают к небесам, господина премьер-министра занимают лишь благоприобретенные права. Какие именно благоприобретенные права? Право истреблять наших крестьян, тех, кто является основой всей нашей страны, ее сущностью и мощью?» Подождите, подождите, сейчас будет еще хлеще: «Существует лишь одно-единственное право, и оно превыше всего, это право крестьян жить в своей собственной стране, право пользоваться защитой от грабежа, от алчности продажной администрации, право на поддержку в борьбе за свои исконные, прадедовские земли, попавшие в грязные руки безжалостных эксплуататоров. А тот, кто не понимает этой трижды священной борьбы, должен уйти в отставку и занять другое, менее значительное место, соответствующее его уровню понимания событий. Необходимо понять, что все имеет свои границы, даже в нашей благословенной стране, и камни сами восстанут и побьют нас, если мы допустим, чтобы бездарность и неспособность правительства оплачивались румынской кровью!»
После минутной растерянности Деличану вне себя от возмущения воскликнул:
— Да ведь это же прямое подстрекательство, призыв к бунту! На такое можно дать лишь один-единственный достойный ответ: этого типа необходимо арестовать, независимо от того, кто он! Тем позорнее, что он бывший министр!
— Таковы они все, шеф! — поучительно поддакнул Антониаде. — Коли уж они задумали свергнуть правительство, то не гнушаются никакими средствами!
— Именно потому на подобные преступления правительство может ответить лишь одной-единственной мерой — в тюрьму Вэкэрешть! — воинственно провозгласил Деличану. — Либо, если оно чувствует себя неспособным на это, пусть уж лучше подаст в отставку и предоставит демагогам самим унять спровоцированные ими же беспорядки.
— Зачем же уступать им место, сударь? — запротестовал старый репортер Давидеску, напуганный перспективой оказаться в оппозиции. — Пусть лучше всех их засадят в кутузку и научат уму-разуму.
Титу Херделя, который скромно сидел в уголке, оробев в присутствии всего редакционного синклита, оказался внезапно в центре внимания, как только Рошу спросил его, что он видел в деревне. После того как Титу рассказал, что там, где он побывал, царит порядок, но обстановка показалась ему напряженной, Деличану заметил:
— Вполне естественно! Там, куда еще не добрались подстрекатели, царит полный покой!.. Но отправьте туда статью почтенного экс-министра и увидите, какая там заварится каша!
Рошу до самого обеда никак не удавалось остаться наедине с Титу, хотя ему очень хотелось поделиться со своим постоянным наперсником несколькими потрясающими, только ему одному известными подробностями. Поэтому, когда Титу собрался уходить, секретарь многозначительно посоветовал:
— Неплохо бы тебе, малыш, заглянуть после обеда в палату депутатов! Возможно, произойдет кое-что интересное! А завтра приходи в редакцию пораньше, понятно?
4Во вторник утром солнце вышло из-за полога свинцовых туч. Освещенные теплыми лучами, крестьяне толпились у корчмы Бусуйока, надеясь разузнать, что надумали вчера вечером господа, побывавшие у старого барина. Староста то и дело шутливо и ласково вразумлял собравшихся:
— Да не тратьте вы время попусту, ребята! Может, все ждете, что еще раз прискачут те самые волшебные конники? Займитесь-ка лучше своими делами, люди добрые!
— Конники-то молодцы, они правильные речи вели! — не согласился слегка захмелевший Марин Стан, который уже угостился у Бусуйока. — Без них рази собрались бы наши господа, рази стали бы торговаться и совет держать, что к чему?.. Так-то оно, братцы, от страха чего не сделаешь! Правильно я говорю, господин староста?
— Дивлюсь я на тебя, Марин, взрослый ты человек, а городишь невесть какую чепуху! — насмешливо улыбнулся Правилэ. — Кого ж это могут господа бояться? Не тебя ли?.. Да куда ты гож!..
Кое-кто рассмеялся, но другие угрожающе закричали:
— Так оно и есть, теперь их черед нас бояться!
— Да уж не от хорошей жизни они вчера собрались, это точно! — ввернул Серафим Могош.
— Верно, замышляют, как ловчее припрятать указ о разделе земли! — предположил Игнат Черчел.
— Хорошо, что конники нам все раскрыли, мы теперь своего не уступим! — воскликнул Тоадер Стрымбу.
— А ну замолчите, не то осерчаю! — зычно перебил его староста. — Я с вами говорю по-хорошему, а вы все глупости мелете! Так мы не столкуемся, братцы!
Марин Стан лукаво посмотрел на старосту и неожиданно спросил:
— Господин староста, я, может, и хлебнул сегодня, не отказываюсь, а вот ты что делал у старого барина нынче ночью вместе с жандармским унтером?
— Ты, видать, думаешь, что мы тебя либо другого кого опасаемся? — высокомерно отпарировал Правилэ. — Прикажешь стыдиться того, что меня вызывал к себе барин? Разве я не староста нашего села?.. А?.. Или, быть может, мы там что-нибудь постыдное замышляли? Значит, тот, кто старается, чтобы в селе царил мир и покой, плохо поступает, что ли? Ты так думаешь, Марин? говори начистоту!
— Ну нет, не дай бог! — ответил серьезно Марин, будто сразу протрезвев. — Мы-то ведь чего хотим — мира да покоя, ну и справедливости, конечно!.. Только я подумал, может, барин и тебя спросил, как лучше поделить землю между мужиками?..
— Значит, надеешься, что наш барин раздаст свою землю? — рассмеялся староста. — Ты что, Марин, неужто сам не знаешь, как он держится за свое поместье?
— А кто по доброй воле раздаст свое добро? — пробормотал Игнат Черчел. — Только ведь это указ самого короля! Разве у меня не отобрали свинью в счет подати? А я смолчал, потому как ничего не мог поделать, хоть детишки и голодают.
Поняв, что с крестьянами не договориться, Правилэ отпустил еще несколько шуток и ушел к себе в канцелярию. К полудню заявился из Леспези Матей Дулману и рассказал со слов господских слуг, что туда сегодня приезжает из Бухареста на автомобиле молодая барыня. В усадьбе к ее приезду уже все убрано и протоплено… Люди всполошились, словно куры при виде хорька. Над возмущенной толпой взметнулись негодующие возгласы: