Вот уж он не думал, что когда-нибудь снова вернется в Прагу. Этого возвращения он всегда опасался, но в нынешних обстоятельствах ему, пожалуй, уже не до того. Он рад, конечно, что Дора его сейчас не видит, в этой жалкой, тесной каморке прислуги, где он примостился за крохотным столиком и ей пишет, в этой тишине, ибо вокруг все странно тихо, словно все домашние затаились и только и ждут, когда же он в Давос уедет.

Дольше нескольких часов он, к сожалению, не выдерживает. Ко второй половине дня, еще прежде, чем снова лечь, он обычно уже почти совсем обессиливает, его изматывает неотступный жар, утомляют, хотя и радуют, каждодневные визиты Макса, бесконечные разговоры об Эмми, которая Макса бросила, о судьбе его, Макса, брака. Он пишет директору санатория в Давосе и дяде, который собрался его туда сопровождать, что, к сожалению, в данный момент выехать не сможет, ибо в связи с непрекращающейся температурой вынужден постоянно находиться в постели. Доре он пишет: с постели я конечно же поднимаюсь, хотя всего на несколько часов, как это было и в Берлине. Стороннему взгляду может показаться, что и вся его здешняя жизнь точно такая же, как в Берлине, хотя если получше вглядеться, то здесь, без тебя, это полная ей противоположность. Берлин — это был рай, пишет он. И как, ради всего святого, я мог позволить себя оттуда изгнать? Дора тоже ему написала, сразу же, еще на скамейке вокзала, торопливую открытку, вслед за которой до вечера в Прагу полетят еще две, уже гораздо более спокойные, внешне собранные, но только внешне, потому что за словами, между строк, прячется волнение, словно она пишет и одновременно молится.

На следующий день он записывает последние фразы своего рассказа, записывает легко, словно они давно уже ему известны, как нечто, когда-то услышанное, а потом неспешно положенное на бумагу, как мелодия, которую кто-то насвистывает в переулке, давая всем остальным прохожим безоговорочное право насвистывать ее вслед за ним по дороге домой. Среди его историй это одна из самых длинных. Он хорошо понимает: это нечто вроде его последнего слова о себе самом и своей работе, о его в общем и целом неудавшейся попытке стать писателем, о тщете искусства, неразрывно связанной с тщетою самой жизни. А к вечеру у него вдруг пропадает голос. То есть вообще-то он просто охрип, хотя, может, и не только, он срывается на писк, почти как Жозефина, и ему представляется, что некоторым образом это даже знаменательно. За ужином это не остается незамеченным, мать спрашивает, что с ним, но с ним ничего, и действительно наутро голос, похоже, возвращается как ни в чем не бывало.

2

С тех пор как он уехал, Дора большую часто времени проводит в Народном доме, ухаживает за новыми детишками, переставляет вместе с Паулем в столовой столы и стулья, а домой, на Хайдештрассе, возвращается как можно позже. Пауль находит, что она изменилась. Повзрослела, спокойнее стала, так ему кажется, а ведь после Мюрица всего полгода прошло. В один из первых вечеров, в кафе, она долго ему рассказывала про Давос, про свои тревоги, про то, как ей его недостает. Пауль ведь не знал, что она в Давос собралась. Она, кстати, до сих пор так и не удосужилась взглянуть, где этот Давос вообще находится, и признается, что ей страшно, уж очень скверно выглядел Франц при отъезде. Но кое о чем она Паулю не рассказывает. Как в первый вечер, в надежде, что Франц что-нибудь позабыл, она обшаривала обе комнаты, снова и снова. И разве может она признаться, что целует его письма? В первое же утро после того жуткого расставания она сразу побежала к почтовому ящику, может, он еще в поезде что-нибудь ей написал, но в ящике ничего не было. И вообще, когда она проснулась, все было ужасно, когда к завтраку на стол накрывала, на себя и на него, две чашки, два прибора, и вдруг поняла, что голоса его не помнит, но потом вспомнила, и даже смех, если напрячься немного. Летом, тоже после его отъезда, она до последних мелочей все про него помнила, но в этот раз она вообще сама не своя, кошелек недавно дома забыла, а когда телефон внизу в прихожей звонит, она пугается и то и дело, иной раз в самое немыслимое время, бегает к почтовому ящику.

Первое письмо от него еще длинное. Он пишет, как доехал, обо всех этих дремотных часах, и как его встретили родители, которых он поначалу хвалит, чтобы тут же пожаловаться — как мало они могут сказать друг другу. По большей части она, пожалуй, все это видит. Оттлу хорошо видит, и Элли, и мать, надо надеяться, все они понимают, что ему нужен покой. Каждый день приходит Макс, один раз был Роберт, он передает ей привет. Рассказ он тем временем закончил, а вот температура не спадает, и голос у него теперь прокуренный, ей придется привыкать. Он пишет, что она ему снится, считай что каждую ночь, хотя наутро от большинства снов лишь смутные воспоминания. Но она с ним, стережет его сон, когда он спит, потому что иной раз он до утра заснуть не может. Весна и здесь, в Праге она чувствуется не меньше, чем в Берлине. Мать каждое утро читает ему все, что в газетах про Берлин пишут. Оттла тоже передает ей привет, самый сердечный и обстоятельный. Уже скоро, пишет он. Надеюсь, мой вид тебя не испугает. Не стоит ли спросить госпожу Буссе, может, кое какие вещи можно оставить у нее, если ничего другого не найдется.

О госпоже Буссе она и правда как-то не подумала. Поначалу они вообще почти не общались, но теперь выясняется, что она очень даже любезна и проявляет участие. Как раз вчера она сама постучала в дверь справиться о Франце. За квартиру до конца марта уплачено, но в том, что касается Дориного отъезда, то тут особой спешки нет, пусть она из-за этого не волнуется, а уж тем более насчет вещей, ведь есть подвал, дом большой, места полно, она, к сожалению, до сих пор никак к этой пустоте не привыкнет. Дора пригласила ее зайти на чашку чая, теперь они сидят, говорят о мужчинах, которых нет рядом, ужасная эта испанка, миллионы людей покосила, в последние месяцы войны и в первую послевоенную зиму. На пятые сутки в восемь утра он умер, рассказывает госпожа Буссе, а Дора замечает, что Франц тоже переболел этим гриппом и долгое время неясно было, выживет ли. Незаметно разговор переходит на писательство, ведь это вторая общность обоих мужчин, хотя Дора ни строки Буссе не читала, а госпожа Буссе — ни строчки Франца. В порыве сочувствия госпожа Буссе даже называет Дору «бедной деточкой», но потом все-таки интересуется, как так вышло, что они с Францем не в браке; пока оба живы, это в общем-то все равно, но вот она, овдовев, теперь смотрит на эти вещи совсем иначе. Или вы брак вообще отвергаете? Мой муж был очень строг в этом вопросе, по счастью, он уже не узнает, до чего изменились времена и нравы. В вас есть что-то очень еврейское, замечает она, ну да, нос, к тому же Дора просто очень красива, добавляет она, еврейки вообще все-таки очень красивые.

Она встречается с Юдит, которая без обиняков называет госпожу Буссе антисемиткой и полагает, что от антисемитки никакой помощи принимать нельзя. Но к сожалению, без этого уже никак не обойтись, Франц написал, что с Давосом ничего не выходит, ему просто не дали въездную визу, и все прежние планы рухнули. Точных причин он не называет, но пока что он из Праги выехать не может, поиски санатория начались сначала, так что увидятся они не так скоро. Дора признается, что разлука сводит ее с ума, хотя он всего неделю как уехал, а осенью она прождала его дольше полутора месяцев. Юдит в ответ без умолку говорит об этом своем враче, который конечно же то ли хочет ее соблазнить, то ли давно уже соблазнил, в эти подробности она предпочитает не вдаваться. Она уже видит себя крестьянкой, с лопатой посреди пустыни, вместе с этим Фрицем. Они перебрасываются шуточками насчет обоих имен, Фриц и Франц, вероятно, буквы Ф и Р приносят счастье, хотя отъезд в Палестину все еще гадателен, ведь получить въездную визу, оказывается, совсем не просто, вдобавок ее Фриц, к сожалению, еще и женат тоже. Надо ждать, говорит Юдит, и голос у нее задумчивый, может, я вообще неправильно живу, не то, что ты, несмотря на все твои трудности, потому что даже твоим трудностям я завидую.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: