Долгая жизнь не всегда благо; возможно, Платону следовало умереть прежде, чем написать это обвинение Сократа, эти пролегомены ко всем будущим инквизициям. В свое оправдание он мог бы заметить, что любил справедливость больше истины, стремился покончить с бедностью и войной, что сделать это можно только с помощью строгой государственной опеки над индивидуумом, для чего необходимо либо насилие, либо религия. Выродившаяся ионийская распущенность афинской морали и политики, полагал он, может быть исцелена только с помощью дорийской дисциплины нравственного кодекса Спарты. Все размышления Платона проникнуты страхом перед злоупотреблением свободой и пониманием философии как надзирательницы над народом и законодательницы искусств. «Законы» представляют собой капитуляцию сполна поживших Афин перед мертвой со времен Ликурга Спартой. Если самый славный из афинских философов мог сказать о свободе так мало хорошего, значит, Греция уже созрела для монархии.
Оглядываясь на это здание мысли, с изумлением замечаешь, с какой полнотой Платон предвосхитил философию, богословие и организацию средневекового христианства и с какой точностью — современное фашистское государство. Теория идей обернулась «реализмом» схоластиков — признанием объективного существования «универсалий». Платон не только предсуществующий христианин (praexistent Christlich), как называл его Ницше, но и дохристианский пуританин. Он не доверяет человеческой природе, считая ее порочной, и мыслит ее первородным грехом, пятнающим душу. Он разрывает на порочное тело и божественный дух[1948] то единство тела и души, которое составляло идеал образованных греков шестого и пятого столетий; словно христианский аскет, он называет тело гробницей души. Он перенимает у Пифагора и орфиков восточную веру в переселение душ, понятия кармы, гpexa, очищения и «избавления»; в своих последних сочинениях он усваивает потусторонние интонации обратившегося и раскаивающегося Августина. Мы даже сказали бы, что Платон не был греком, если бы не его превосходная проза.
Он остается самым привлекательным греческим мыслителем потому, что унаследовал все обворожительные недостатки своего народа. Он был столь чуток, что, подобно Данте, прозревал совершенную и вечную красоту за несовершенной и преходящей формой; он был аскетом потому, что ему постоянно приходилось обуздывать свой богатый и порывистый темперамент[1949]. Он был поэт, которым повелевало воображение, которого притягивала любая причуда мысли, увлекали трагедия и комедия идей, воспламеняло интеллектуальное возбуждение свободной умственной жизни Афин. Но ему было предначертано быть не только поэтом, но и логиком, самым блестящим диалектиком античности — более тонким, чем Зенон и Аристотель. Ему было предначертано дорожить философией больше, чем он дорожил любой женщиной или любым мужчиной, и в самом конце, подобно Великому Инквизитору Достоевского, прийти к подавлению всякого свободного рассуждения, к убеждению, что во имя жизни философия должна быть уничтожена. Первой жертвой своей утопии стал бы он сам.