Он начинает просто:
«Фукидид, афинянин, описал войну между пелопоннесцами и афинянами с самого ее начала, полагая, что она будет важной и более достопамятной, чем все ей предшествовавшее».
Он приступает к вводному повествованию там, где заканчивается труд Геродота, — с завершения Персидской войны. Как жаль, что гений величайшего из греческих историков не видел в жизни Греции ничего более достославного, чем ее войны. Геродот писал отчасти ради развлечения своего образованного читателя; Фукидид пишет, чтобы снабдить сведениями будущих историков и дать руководство будущим политикам. Геродот писал вольным и легким слогом, быть может, черпая вдохновение из беспорядочною эпоса Гомера; Фукидид, как человек, слушавший философов, ораторов и драматургов, пишет слогом часто запутанным и темным, так как стремится быть одновременно кратким, точным и глубоким, слогом, который иногда страдает горгианской риторикой и украшательством, но который порой столь же выразителен и ярок, как слог Тацита, а в самые критические моменты возвышается до напряженной драматической мощи, не уступая самому Еврипиду; ни одно творение драматургов не способно превзойти те страницы, что описывают сицилийскую экспедицию, колебания Никия и ужасы, последовавшие за его разгромом. Геродот перескакивает с места на место и из эпохи в эпоху; Фукидид вводит свою историю в строгое хронологическое русло сезонов и лет, жертвуя связностью повествования. Геродот писал скорее о личностях, чем о процессах; признавая роль исключительных личностей в истории и время от времени оживляя свою тему портретами Перикла, Алкивиада или Никия, Фукидид склоняется скорее к безличной летописи и рассмотрению причин, процессов и результатов. В большинстве случаев Геродот писал об отдаленных событиях, располагая сведениями из вторых или даже третьих рук; Фукидид часто говорит как очевидец или на основании бесед с очевидцами и ознакомления с документами; в нескольких местах он приводит относящиеся к делу документы. Ему присуще постоянное стремление к аккуратности; достоверными оказываются даже приводимые им географические подробности. Он редко выносит моралистические суждения относительно людей или событий; его патрицианское презрение к афинской демократии вредит его портрету Клеона, но по большей части он держится в стороне от своего повествования, излагает факты, не становясь на позицию ни одной из сторон, и рассказывает о короткой военной карьере Фукидида так, словно никогда его не знал и уж тем более не является этим человеком. Он — отец научного исторического метода и гордится тщательностью и трудолюбием, присущими его работе. «В целом, — говорит он, оглядываясь на Геродота, — …по моему мнению, можно уверенно опереться на выводы, сделанные из приведенных доказательств. Вне всяких сомнений, они не отягощены ни вымыслом поэта, преувеличивающего, как свойственно его ремеслу, ни выдумками летописцев, увлекательными ценой правды, так как излагаемые ими темы не могут быть подкреплены свидетельствами, а время лишило большинство из них всякой исторической ценности, поместив их в область мифа. Отворачиваясь от них, мы довольствуемся тем, что исходим из неопровержимых данных и делаем выводы настолько точные, насколько можно ожидать в делах такой древности… Я боюсь, что недостаток занимательности несколько повредит интересу к моей истории; но если ее сочтут полезной те, что ищут точного знания о прошлом ради постижения будущею, которое в ходе человеческих дел походит на прошлое, пусть и не являясь точным его отражением, — я буду доволен. В конце концов, я написал свой труд не затем, чтобы удостоиться сиюминутной похвалы, но чтобы он стал достоянием веков»[1628].
Тем не менее Фукидид жертвует точностью ради увлекательности в одном моменте: он питает слабость к изящным речам, вкладываемым в уста его персонажей. Он открыто признает, что большинство этих речей вымышлено, но они помогают ему объяснить и оживить людей, идеи и события. Он утверждает, что приводимые им речи передают основное содержание речей, произнесенных в действительности; если это так, то все греческие политики и полководцы должны были пройти школу горгианской риторики, софистической философии, Фрасимаховой этики. Все речи написаны одним слогом, отличаются одинаковой утонченностью и реалистичностью взгляда; в изображении Фукидида лаконичные лаконцы столь же словоохотливы, как и воспитанные софистами афиняне. Он вкладывает в уста дипломатов самые недипломатичные доводы[1629], а его полководцев ничто не компрометирует так сильно, как их прямота. «Надгробная речь» Перикла — это превосходный очерк афинской доблести, вышедший из-под изящною пера изгнанника; но речи Перикла славились скорее простотой, чем риторичностью, а Плутарх развеивает все сомнения, сообщая, что от Перикла не осталось ни строчки и не сохранилось ни одного изречения[1630].
Достоинствам Фукидида соответствуют его недостатки. Он суров, как фракиец, — ему недостает афинской живости и остроумия; в его книге нет ни капли юмора. Он так поглощен «войной, история которой освещена Фукидидом» (эта гордая фраза повторяется в его книге не раз), что видит только политические и военные события. Он заполняет страницы подробностями сражений, но не упоминает ни единого художника, ни одного произведения искусства. Он прилежно доискивается причин, но редко обращает внимание на экономические факторы, предопределившие политические события. Хотя Фукидид пишет для будущих поколений, он ничего не сообщает об устройстве греческих государств, городской жизни, общественных установлениях. В его повествовании нет места ни богам, ни женщинам, а галантный Перикл, рискнувший своим положением ради куртизанки, защитницы женской свободы, говорит у него, что «лучшая слава для женщины — когда мужчины говорят о ней как можно меньше, неважно, в порицание или в похвалу»[1631]. Находясь лицом к лицу с величайшей эпохой в истории культуры, он погружается в псевдологику военных побед и поражений, не сказав ни слова о насыщенной жизни афинского разума. Он остается полководцем, даже превратившись в историка.
И все же мы благодарны Фукидиду и не должны слишком пенять ему на то, что он не писал о том, о чем и не думал писать. Здесь перед нами исторический метод, почтение к правде, острота наблюдений, беспристрастность суждений, летучий блеск языка и увлекательность слога; здесь перед нами ум одновременно острый и глубокий, чей безжалостный реализм тонизирует наши по природе романтичные души. Здесь нет ни легенд, ни мифов, ни чудес. Фукидид принимает сказания о героях, но пытается дать им естественное объяснение. Что касается богов, то в этом отношении он сокрушительно безмолвен; в его истории им нет места. Он саркастичен по отношению к оракулам и их осмотрительной уклончивости[1632]; он высмеивает глупость Никия, полагающегося на оракулы, а не на знание. Он не признает верховного Провидения, божественного замысла или даже «прогресса»; в его глазах жизнь и история — это трагедия, одновременно грязная и благородная, то здесь, то там искупаемая величием личности, но всегда соскальзывающая в суеверие и войну. В труде Фукидида конфликт между религией и философией находит свое разрешение, и философия одерживает верх.
Плутарх и Афиней ссылаются на тысячи греческих историков. Почти все историки Золотого века, за исключением Геродота и Фукидида, занесены илом времени, а от позднейших историков до нас дошли только разрозненные цитаты Схожим образом обстоит дело и с другими жанрами греческой литературы. От сотен трагиков, удостоенных награды на Дионисиях, сохранилось несколько пьес всего трех авторов; из множества комедиографов мы располагаем пьесами только одного; уцелели сочинения лишь двух великих философов. В целом от литературы Греции пятого века сохранилось не более одной двадцатой части, а от литературы предшествующего и последующего периодов и того меньше[1633]. Большинство дошедших до нас произведений созданы в Афинах; другие города, судя по философам, которых они посылали в Афины, тоже были богаты гениями, но их культура раньше была затоплена внешним и внутренним варварством, а их рукописи погибли в смуте войн и переворотов. Мы вынуждены судить о целом по осколкам части.