Его тема — это тема Лукреция: Tantum religio potuit suadere malorum (вот на какое зло смогла подвигнуть людей религия) — оракулы, которые подпитывают насилие насилием, мифы, которые на примере богов превозносят бессмертие и оказывают религиозную поддержку бесчестности, прелюбодеянию, воровству, человеческим жертвоприношениям и войне. Он описывает предсказателя как человека, говорящего «немного правды и в избытке лжи»[1573]; он называет «чистым безумием» предсказания будущего по внутренностям птиц[1574]; он осуждает весь институт оракулов и гадания[1575]. Прежде всего Еврипида возмущают безнравственные следствия, вытекающие из сказаний:
Когда злодейство праведность затмит,
Узнают люди: в небесах ни света,
Ни бога нет…
К тому же я не верил и не верю,
Чтоб бог вкушал запретного плода,
Чтоб на руках у бога были узы
И бог один повелевал другим…
Нет, не верю и тому я,
Чтоб угощал богов ребенком Тантал
И боги наслаждались. Грубый вкус
Перенесли туземцы на богиню…
При чем она! Да разве могут быть
Порочные среди богов бессмертных?..
Нет, божество само себе довлеет…
Все это бредни дерзкие певцов…[1576]
Иногда такие речи смягчены гимнами к Дионису или псалмами политеистического благочестия, но случается, что Еврипидов персонаж бросает тень сомнения на всех богов:
Что, говорят, над нами в небе боги?
Их нет, их нет. Пусть ни один глупец
Вас не обманет отарой сказкой лживой.
Вещам внимайте, а моим словам
Не придавайте черезмерной веры.
Я утверждаю, что славны цари
Убийствами, разбоем, вероломством
И что они куда счастливей тех,
Кто жизнь свою живет благочестиво[1577].
Его утраченная для нас «Меланиппа» открывалась словами:
О, Зевс, когда ты есть, — ведь о тебе
Я знаю лишь по слухам…
Услышав эти слова, публика в гневе повскакивала с мест. А Орест заключает:
Пусть так. Но боги, мудростью средь смертных
Прославленные, — те летучих снов
Порою лживей. И не только здесь
Царит смятенье — и в небесном мире
Его найдешь. И огорчен одним
Несчастный: что не собственным безумьем,
А от доверья к божьему вещанью
Погиб… как знает знающий его[1578].
Человеческие судьбы, полагает Еврипид, направляются стечением естественных причин или игрой бесцельного случая; они не являются творением разумных сверхъестественных существ[1579]. Он предлагает рациональное объяснение мнимых чудес; так, Алкестида не умерла, но живой была отправлена на собственные похороны; Геракл настиг ее прежде, чем она успела умереть[1580]. Поэт не говорит, во что же верит он сам, возможно, потому, что понимает: существующие свидетельства не допускают ясной веры; однако наиболее характерен для него тот смутный пантеизм, который в эту эпоху вытесняет среди образованных греков политеизм:
О ты, всего основа, царь земли,
Кто бы ни был ты, непостижимый, — Зевс,
Необходимость или смертных ум, —
Тебя молю, — движеньем неприметным
Ты правильно ведешь судьбу людей[1581].
Другая тема его песен — социальная справедливость; как все полные сострадания души, он тоскует по времени, когда сильные будут более рыцарственными по отношению к слабым и не будет больше ни страдания, ни вражды[1582]. В самый разгар войны, со всей ее патриотической непримиримостью, он рисует несчастья и ужасы войны с беспощадным реализмом:
Глуп человек: он рушит города,
Он храмы жжет, священные гробницы,
И вот — опустошитель — гибнет сам[1583].
Его сердце терзает зрелище полувековой вражды афинян со спартанцами: одни порабощают других, и обе стороны убивают лучших; в одной из поздних пьес он выступает с трогательным обращением к миру:
«О Мир, ты подаешь изобилие, словно из глубокого источника; нет красы, подобной твоей, нет и среди самих блаженных богов. Сердце мое тоскует, ибо ты медлишь; я старею, а ты все не возвращаешься. Неужели усталость затуманит мой взор прежде, чем я увижу твое цветение и твою прелесть? Неужели милые песни хора, неужели топот венценосцев зазвучат не прежде, чем седина и скорбь сведут меня в могилу? Вернись, святой, в наш город; живи рядом с нами, усмиряющий гнев. Вражда и злоба удалятся, если ты будешь с нами; безумие и лезвие меча убегут от наших дверей»[1584].
Едва ли не единственный среди великих писателей своего времени, он осмеливается нападать на рабство; во время Пелопоннесской войны стало очевидно, что большинство рабов таковы не по природе, а по несчастливому стечению обстоятельств. Он не признает никакой природной аристократии; человека создает не наследственность, а среда. В его драмах рабы играют важные роли и часто произносят самые достойные строки. Он относится к женщинам с чутким состраданием поэта. Ему известны недостатки этого пола, которые выводятся им на свет с таким реализмом, что Аристофан смог изобразить его женоненавистником; но он сделал больше, чем любой другой драматург античности, чтобы осветить ситуацию с женской точки зрения и поддержать только-только зарождающееся движение за эмансипацию. Некоторые из его пьес почти современны; это как бы постибсеновские исследования вопросов пола, даже сексуального извращения[1585]. Он описывает мужчин как реалист, а женщин — как кавалер; грозная Медея вызывает у него больше сострадания, чем героический, но неверный Иасон. Он первый драматург, положивший в основу пьесы любовь; его знаменитая ода Эроту в утраченной «Андромеде» была на устах у тысяч молодых греков:
Владыка смертных и бессмертных, Эрос,
Иль не учи красою обольщаться,
Иль помоги любовникам несчастным,
Которых лепишь ты, как будто глину,
В трудах и муках счастия достичь[1586].
Еврипид, разумеется, пессимист, так как всякий романтик становится пессимистом, когда его романтизм входит в столкновение с реальностью. «Жизнь, — говорил Гораций Уолпол, — это комедия для тех, кто мыслит, трагедия для тех, кто чувствует»[1587].
Да, наша жизнь лишь тень: не в первый раз
Я в этом убеждаюсь. Не боюсь
Добавить я еще, что, кто считает
Иль мудрецом себя, или глубоко
Проникшим тайну жизни, заслужил
Название безумца. Счастлив смертный
Не может быть…[1588]
Он поражается алчности и жестокости человека, изобретательности зла и бесстыдной неразборчивости смерти. В начале «Алкестиды» Смерть спрашивает: «Разве не мое назначение — похищать обреченных?» «Нет, — отвечает Аполлон, — но распоряжаться теми, кто дожил до преклонной старости». Когда смерть приходит в конце жизни, прожитой сполна, она естественна и не оскорбляет наших чувств. «Мы не должны оплакивать свою участь, если, подобно урожаям, которые следуют друг за другом в беге лет, одно поколение за другим цветет, увядает и отходит. Таков ход природы; и не нам страшиться неизбежности, диктуемой ее законами»[1589]. Его вывод — стоицизм: «Терпи, как подобает мужу, и не трепещи»[1590]. Время от времени, следуя Анаксимену и предвосхищая стоиков, он утешается мыслью о том, что человеческий дух есть частица божественного Воздуха, или пневмы, и будет жить после смерти в Мировой Душе[1591].
Кто знает: может, то, что мы зовем
Кончиной, есть начало новой жизни,
А жизнь есть смерть? Хотя бы потому,
Что человек, когда живет, несчастен,
А только лишь дыханье отлетит,
Нет для него ни горести, ни скорби[1592].
4. ИзгнаниеЧеловек, чей портрет мы нарисовали, исходя из этих пьес, достаточно похож на сидящую статую в Лувре и бюсты в Неаполе, чтобы мы могли верить в то, что имеем дело с верными копиями аутентичных греческих оригиналов. Бородатое лицо миловидно, погружено в напряженную думу, а черты его смягчает кроткая меланхолия. Друзья Еврипида были согласны с его врагами в том, что он был мрачен, почти угрюм, не расположен к общительности и веселью и последние годы провел в уединении на своей островной родине. У него было трое сыновей, детство которых подарило ему толику счастья[1593]. Он находил утешение в книгах и, насколько нам известно, был первым частным лицом в Греции, собравшим приличную библиотеку[1594][1595]. У него были превосходные друзья, в их числе Протагор и Сократ; последний, пренебрегавший другими драмами, говорил, что смотреть пьесу Еврипида он отправился бы даже в Пирей — нелегкое предприятие для тучного философа. Младшее поколение свободных душ взирало на Еврипида как на своего вождя. Но врагов у него было больше, чем у любого другого писателя в греческой истории. Судьи, которые, по-видимому, считали своим долгом охранять религию и нравственность от его стрел, присудили победу лишь пяти выступлениям Еврипцда; и все равно допустить так много Еврипидовых пьес на религиозную сцену было проявлением либерализма со стороны архонта-басилея. Консерваторы всех мастей считали драматурга вместе с Сократом ответственным за неверие афинской молодежи. Аристофан объявил ему войну с самого начала — еще в «Ахарнянах», нарисовал веселую карикатуру на него в «Женщинах на празднике Фесмофорий» и, на следующий год после смерти поэта, продолжил свою атаку в «Лягушках»; впрочем, говорят, что трагик и комедиограф до самого конца оставались на дружеской ноге[1596]. Что касается публики, то она осуждала его ереси и толпилась на его пьесах. Когда на 612-й строке «Ипполита» молодой охотник сказал: «Язык поклялся, разум же не связан», толпа так шумно возмутилась против фразы, показавшейся ей оскорбительной и безнравственной, что Еврипиду пришлось встать со своего места и успокоить зрителей заверениями, что в назидание до конца пьесы Ипполит претерпит заслуженную кару, — обещание, легко выполнимое почти для каждого героя греческой трагедии.