Оракул предвестил, что Эдип умрет в пределе Евменид; узнав, что он очутился в их священной роще в Колоне, старец, не нашедший очарования в жизни, думает, что сладостно здесь будет умереть. Афинскому царю Тесею он скажет слова, в которых проницательно перечислены силы, ослабляющие Грецию, — истощение земли, упадок веры, морали и человеческого духа:
О сын Эгея дорогой, богов лишь
Ни старость не касается, ни смерть;
Все прочее всесильною рукою
Стирает время. Убывают силы
И наших тел, и матери-земли,
Хиреет вера и коварство крепнет,
Мягкой ласки ветерок — не вечно
Он будет веять, ни от друга к другу,
Ни от страны к стране[1539].
Затем, слыша зов бога, Эдип нежно прощается с Антигоной и Исменой и вступает в рощу, сопровождаемый одним Тесеем.
Отойдя немного,
Вспять обернулись мы и видим — странник
Исчез, а царь рукою заслоняет
Глаза, как будто страх невыносимый
Ему привиделся…
Какою смертью
Погиб тот муж — сказать никто не может,
Опричъ царя Тесея…
Нет, видно, вестник от богов небесных
Ниспосланный его увел; иль бездна
Бессветная, обитель утомленных,
Разверзлась ласково у ног его.
Ушел же он без стона и без боли,
С чудесной благодатью, как никто[1540].
Последняя в этом ряду, но, видимо, первая по времени написания пьеса сводит в могилу верную Антигону. Прослышав, что ее братья Полиник и Этеокл вступили в войну за царство, она спешит в Фивы в надежде принести мир. Но на нее не обращают внимания, и братья находят смерть в битве. Помощник Этеокла Креонт занимает престол и, карая Полиника за мятеж, запрещает погребать его тело. Антигона, разделяющая греческое верование, что дух умершего терпит муки до тех пор, пока его тело не предано земле, преступает царский указ и хоронит Полиника. Тем временем хор поет одну из самых прославленных Софокловых од:
Много в природе дивных сил,
Но сильней человека — нет.
Он под вьюги мятежный вой
Смело за море держит путь;
Кругом вздымаются волны —
Над ними струг плывет.
Почтенную в богинях, Землю,
Вечно обильную мать, утомляет он;
Из году в год в бороздах его пажити,
По ним плуг мул усердный тянет.
И беззаботных стаи птиц,
И породы зверей лесных,
И подводное племя рыб
Власти он подчинил своей:
На всех искусные, сети
Плетет разумный муж.
I Свирепый зверь пустыни дикой
Силе его покорился, и пойманный
Конь густогривый ярму повинуется,
И царь гор, тур неукротимый.
И речь, и воздушную мысль,
И жизни общественной дух
Себе он привил; он нашел охрану
От лютых стуж — ярый огнь,
От стрел дождя — прочный кров.
Благодолен! Бездолен не будет он в грозе
Грядущих зол; смерть одна
Неотвратна, как и встарь,
Недугов же томящих бич
Теперь уже не страшен[1541].
Креонт приговаривает Антигону к погребению заживо. Сын Креонта Гемон протестует против жуткой казни и — отвергнутый — клянется отцу, что тот «никогда больше не увидит его лица». В этот момент действующей силой Софокловой трагедии становится любовь, и поэт запевает гимн Эроту — гимн, который долго не могла забыть античность:
Эрот, твой стяг — знамя побед!
Эрот, ловец лучших добыч,
Ты и смертному сердце жжешь
С нежных щек миловидной девы.
Подводный мир чует твой лет; в чаще лесной гость ты;
Вся бессмертная рать волей твоей служит.
Всех покорил людей ты —
И, покорив, безумишь[1542].
Гемон исчезает; в поисках сына Креонт повелевает воинам открыть склеп, в котором была заточена Антигона. Там они находят мертвую Антигону и рядом с ней Гемона, решившегося умереть.
И вот, в глуби гробницы
Пред нами оба — Гемон, Антигона.
Она — висит, повязки крепкотканой
Петлею шею нежную обвив;
Он, как прильнул к ее груди, так держит
Ее в объятьях, проклиная свадьбы
Подземной ужас, и надежды гибель,
И суд суровый своего отца.
За нами и Креонт его увидел —
И с криком раздирающим к нему
Помчался в склеп. «Несчастный, — возопил он, —
Зачем ты здесь? Иль помрачен твой разум?
Какой безумья вихрь тебя принес?
Дитя мое, богами заклинаю,
Оставь могилу!» Гемон дикий взор
В него вперил и, меч за рукоятку
Схвативши, замахнулся на него.
Царь отступил, и в воздухе повис
Отцеубийственный удар. Тогда лишь
Пришел в себя он — и в порыве новом
Отчаянья внезапно в грудь свою
Свой меч вонзил… Еще сознанья искра
В нем тлела, видно: слабою рукою
Лежащий труп невесты обнял он,
Прильнул к устам — и, испуская дух,
Умершей девы бледную ланиту
Румянцем жаркой крови обагрил.
Труп возле трупа — так они лежали…[1543]
Главные свойства этих пьес, против которых бессильны и время и перевод, — это красота слога и совершенство техники. Здесь перед нами типичная «классическая» форма изъяснения — отточенного, безмятежного и прозрачного; энергичного, но сдержанного, исполненного достоинства, но изящного, наделенного мощью Фидия и гладкой изысканностью Праксителя. Классическим является и строение пьесы: каждая строка значима и устремлена к тому пункту, где действие обретает кульминацию и смысл. Каждая из этих пьес построена, как храм, все части которого тщательно отделаны в мельчайших деталях и занимают собственное и подчиненное место в структуре целого; исключением является лишь «Филоктет», где драматург предпочел не утруждаться и использовал прием deus ex machina (у Еврипида являющийся не более чем шуткой) как серьезную развязку запутанного сюжета. Здесь, как и у Эсхила, драма развивается по восходящей к гибрис, которая находит свое выражение в некотором акте крайней дерзости (например, в страшном проклятии Эдипа, обращенном против неведомого убийцы), совершает поворот вокруг некоего anagnorisis, или внезапного узнавания, некой peripeteia, или перемены счастья, а затем движется по нисходящей к nemesis, или неизбежной каре. Аристотель, желая привести пример совершенной драматической структуры, всякий раз ссылался на «Царя Эдипа», и две пьесы, персонажем которых является Эдип, прекрасно иллюстрируют Аристотелево определение трагедии как очищения от жалости и страха посредством их объективации. Характеры прорисованы здесь более отчетливо, нежели у Эсхила, хотя и не так реалистично, как у Еврипида. «Я изображаю людей такими, какими они должны быть, — говорил Софокл, — Еврипид изображает их такими, каковы они на самом деле»,[1544] — как бы говоря, что драма должна допускать некую идеализацию, а искусству не следует превращаться в фотографию. Однако влияние Еврипида сказывается в том, что диалоги Софокла полны споров, а иногда он пользуется и чувствами: так, Эдип не по-царски пререкается с Тиресием и, лишившись зрения, трогательно ловит руками воздух, пытаясь прикоснуться к лицам дочерей. При взгляде на эту же ситуацию Эсхил забыл бы о дочерях и думал бы о некоем непреложном законе.
Софокл тоже философ и проповедник, но в отличие от Эсхила его увещевания меньше опираются на божественные заповеди. Его коснулся дух софистики, и хотя он по-прежнему придерживается благополучного правоверия, не приходится сомневаться, что, не будь Софокл таким счастливцем, он мог бы стать Еврипидом. Но он слишком поэтически чуток, чтобы оправдывать страдание, так часто выпадающее людям совершенно незаслуженно. Гилл, стоящий подле корчащегося в муках Геракла, говорит:
Поднимайте, друзья; вы великое мне
В том дадите свидетельство; вы и богов
Уличите в великой неправде, — богов,
Что отцами слывут и спокойно с небес
На такие мученья взирают[1545].
Его Иокаста смеется над оракулами, вокруг которых с таким скрипом вращаются его пьесы; Креонт поносит пророков как «сребролюбивое племя», а Филокгет задает старый вопрос: «Как оправдать богов, когда они уличены в неправде?»[1546] Софокл с надеждой отвечает, что, хотя нравственный миропорядок, может быть, выше нашего понимания, он существует, и в конце непременно восторжествует правда[1547]. Следуя Эсхилу, он отождествляет Зевса с этим нравственным порядком и еще ближе подходит к монотеизму. Как добрый викторианец, он не уверен в своей теологии, но неколебим в своей нравственной вере; высшая мудрость — это отыскать закон, который есть сам Зевс, вседержитель нравственного миропорядка, и следовать ему.
Судьба моя! Дай мне вечно
Слов и дел святую чистоту блюсти
И чтить Законы, что в небесной выси
Из лона Правды самой взошли..
Их край родной — ясный свет эфира;
Олимп им отец; родил Не смертного разум их;
Не он в забвения мгле их схоронить властен!
Велик в них зиждущий бог; они нетленны[1548].