В Аргос пришла весть об окончании войны, а гордый Агамемнон — «закованный в сталь, и войско трепещет его гнева» — высаживается на побережье Пелопоннеса и приближается к Микенам. Перед царским дворцом появляется хор стариков и зловещей песней напоминает о заклании Ифигении:
Ярму судьбы подставляя выю,
Ожесточаясь решеньем диким,
Бесчестным замыслом и безбожным,
Не ведал жалости Агамемнон.
Увы, от первого преступленья
Родится дерзость у человека.
Он решился дочь убить,
Чтоб отплыли корабли,
Чтоб скорей начать войну
Из-за женщины неверной…
Уздою накрепко стянут рот.
Ручьем шафрановым покрывало
Струится наземь. А стрелы глаз,
Как на картине, с немой мольбой
Она метнула в убийц, как будто
Напоминала о днях былых,
Когда в родимом своем дому,
На пышностольных мужских пирах,
Под третью чашу, чиста, мила,
Отцу заздравную песню пела[1517].
Входит глашатай Агамемнона объявить о прибытии царя. Эсхил живо передает радость простого солдата, который после долгого отсутствия ступил наконец на родную землю; теперь, говорит глашатай, «я готов умереть, коль пожелают боги». Он описывает хору ужасы и грязь войны, дождь, который пропитывал влагой кости, червей, роившихся в волосах, безветренный жар илионского лета и зиму — столь лютую, что падали замертво птицы. Из дворца выходит Клитемнестра — мрачная, напряженная и все-таки гордая — и велит постелить на пути Агамемнона богатые ковры. Сопровождаемый войском, гордящийся победой, появляется царь на пышной колеснице. За ним едет другая колесница, везущая прекрасную смуглянку Кассандру — троянскую царевну и пророчицу, невольную рабыню похоти Агамемнона; она с болью предсказывает ожидающую его кару и смутно провидит собственный конец. В искусной речи Клитемнестра рассказывает царю о годах тоски по его возвращению: «Не плачу я. Соленых слез источники // Иссякли, до последней капли высохли, // И тусклы стали от недосыпания // Мои глаза, когда, тоской снедаема, // Я по ночам рыдала и костра ждала. // Чуть слышное жужжанье комариное // Меня уже будило, и короткий сон // Казался долгим: столько снилось ужасов»[1518]. Он подозревает ее в неискренности и строго упрекает за расточительность, с которой ора постелила под копыта коням расшитые ковры; но он входит вслед за ней во дворец, и Кассандра безропотно идет вместе с ним. Во время напряженной паузы, образовавшейся в действии, хор глухо запевает песнь, полную недобрых предчувствий. Затем из дворца доносится вопль, к которому приближала каждая строка трагедии, — смертный вопль Агамемнона, убиваемого Эгисфом и Клитемнестрой. Врата распахиваются; в проеме видна Клитемнестра с топором в руке и кровью на челе; она стоит, торжествуя, над трупами Кассандры и царя; и хор затягивает завершающую песнь:
Ах, если бы легкую, быструю смерть,
Без изнуряющей боли, без мук,
Сон бесконечный, блаженный покой,
Мне даровала судьба!
Мертв он, страны моей доблестный страж,
Женщина мукам его обрекла,
Женщина жизни лишила[1519].
Вторая пьеса трилогии — «Хоэфоры», или «Приносящие возлияние», — названа по хору женщин, приносящих дары на могилу царя. Клитемнестра отослала своего сына Ореста на воспитание в Фокиду, надеясь, что там он позабудет о смерти отца. Но старики научают его древнему закону возмездия: «Пролитая кровь взыскует новой крови»; в те темные дни государство предоставляло карать убийцу сородичам жертвы, а люди верили, что душа убитого не упокоится до тех пор, пока он не будет отмщен. Орест, преследуемый и устрашенный мыслью о своем долге — убить мать и Эгисфа, тайно возвращается в Аргос со своим другом Пиладом, отыскивает могильный курган отца и возлагает на него прядь своих волос. Заслышав приближение хоэфор, юноши удаляются и завороженно следят за тем, как Электра — ничего не забывшая сестра Ореста — приходит вместе с женщинами, стоит над могилой и призывает дух Агамемнона восстать и побудить Ореста на возмездие. Орест открывается сестре; из своего ожесточившегося сердца она вкладывает в его простую душу мысль о том, что он должен убить их мать. Переодевшись купцами, юноши приходят в царский дворец; Клитемнестра гостеприимно их привечает, но когда Орест испытывает ее, говоря, что отправленный ею в Фокиду сын мертв, он потрясенно видит тайную радость, скрывающуюся под личиной скорби. Она призывает Эгисфа, чтобы поделиться с ним известием о том, что мстителя, которого они боялись, больше нет. Орест убивает Эгисфа, загоняет мать во дворец и выходит оттуда мгновение спустя, уже наполовину обезумев от сознания, что он — матереубийца.
Пока я не безумен, люди, слушайте:
Друзья, пред всеми ныне признаюсь:
Я мать свою убил[1520].
В третьей пьесе Ореста преследуют Эринии, или Фурии, в образе которых поэт олицетворяет помраченный разум юноши. Долг Эриний — карать преступников, и пьеса получила свое название по их эвфемистическому, умилостивительному прозвищу «Евменцды». Орест — отверженный, которого сторонятся все; куда бы он ни направился, над ним нависают черные призраки фурий, алчущих его крови. Он бросается к алтарю Аполлона Дельфийского, и Аполлон подает ему утешение; но тень Клитемнестры восстает из недр земли и умоляет фурий терзать ее сына не переставая. Орест приходит в Афины, преклоняет колени перед святилищем Афины и взывает к богине об избавлении. Афина внимает Оресту и называет его «совершенным в страдании». В ответ на возражения Эриний она предлагает им рассмотреть дело Ореста перед советом ареопага; заключительная сцена показывает эту странную тяжбу, которая символизирует вытеснение кровной мести законом. Богиня города Афина председательствует на суде; фурии выступают обвинительницами Ореста, которого защищает Аполлон. Мнения судей разделились поровну; Афина отдает решающий голос в пользу Ореста и объявляет его оправданным. Она торжественно постановляет, что отныне совет ареопага будет верховным судом Аттики, который избавит страну от кровной вражды, без проволочек вынося приговор убийцам, и будет мудро вести государство сквозь все опасности, обступающие любой народ. Своей справедливой речью она умилостивляет раздосадованных фурий, предводительница которых говорит: «В сей день рожден новый порядок».
После «Илиады» и «Одиссеи» «Орестея» — высшее достижение греческой литературы. Трилогию отличает широта замысла, единство мысли и исполнения, мощь драматического развития, понимание характера и величие стиля; все вместе эти качества получат свое воплощение лишь у Шекспира. Трилогия связана воедино как три акта хорошо организованной драмы; каждая часть предвещает следующую и нуждается в ней с логической неотвратимостью. Из пьесы в пьесу ужас нарастает, пока мы не начинаем смутно осознавать, сколь глубоко волновало греков это сказание. Это правда, что даже для четырех убийств здесь слишком много разговоров, что лирические партии часто темны, метафоры преувеличенны, язык иногда тяжеловесен, неотделан и натянут. Тем не менее партии хора являются непревзойденными в своем роде, они исполнены величия и нежности, красноречиво отстаивают новую религию прощения и достоинства политического порядка, уходившего в историю.
Дело в том, что «Орестея» столь же консервативна, сколь радикален «Прометей», хотя по времени их отделяют друг от друга всего два года. В 462 году Эфиальт лишил ареопаг его полномочий; в 461-м он был убит; в 458-м Эсхил выступил «Орестеей» в защиту совета ареопага как самой мудрой ветви афинского правительства. Поэт был уже в преклонном возрасте, и старое было ему понятнее нового; подобно Аристофану, он тосковал по доблестям победителей при Марафоне. Афиней пытается уверить нас в том, что Эсхил был не дурак выпить[1521], но в «Орестее» к нам обращается пуританин на котурнах, читающий проповедь о грехе и воздаянии, о мудрости, рожденной страданием. Закон гибрис и немесиды — это иная версия учения о карме, или первородном грехе; всякое злодеяние будет раскрыто и наказано в этой жизни или в следующей. Таким путем греческая мысль пытается примирить существование зла с существованием Бога: всякое страдание порождено грехом, пусть даже это грех поколения, сошедшего в могилу. Автор «Прометея» не был наивным пиетистом; его пьесы, даже «Орестея», испещрены ересями; его обвинили в разглашении обрядовых тайн, и он был спасен только заступничеством родного брата Аминия, который обнажил перед народным собранием раны, полученные драматургом при Саламйне[1522]. Но Эсхил был убежден, что нравственность, если только она желает противостоять антиобщественным порывам, нуждается в сверхъестественном обосновании; он надеялся, что