И, когда мама убивала очередного своего ребенка, доктор протягивал ей новую золотую помаду.

   Оставались Хедда и я. Шестилетняя Хедда и я, старшая. Двое. Всего двое. Все остальные были уже мертвы. Остальных уже не было. Мы -- еще были. Мы спали. Тихо спали. Еще спали. Мы еще могли проснуться.

   Мама подошла к кроватке Хедды. Хедда спала на втором ярусе, вровень с маминым лицом. Мама подняла руки и поправила на Хедде атласное одеяльце. Хедда улыбнулась во сне. Мама положила голову на одеяло, руки ее поползли по грудке Хедды, гладили ее кудри, плечики, обхватывали теплые щечки. Спина мамы содрогалась. Она рыдала. Потом вздернула голову. Вытерла мокрое лицо простыней. Не глядя, взяла у доктора из рук ампулу. Засунула в приоткрытый рот Хедды. Раздавила ампулу Хеддиными зубами. Хедда не дергалась, не выгибалась. Она умерла очень тихо. Только повернула голову на подушке. И затихла.

   Оставалась я. Я одна.

   Мама села на край моей кроватки. Я сделала все, чтобы из-под потолка вернуться вниз, в свое тело. У меня это получилось. Я снова была в своем теле, я была Хельга Геббельс. И я открыла глаза. И глядела на мою маму.

   И она отшатнулась от моих глаз.

   И зажмурилась.

   А потом опять открыла глаза и посмотрела мне в глаза.

   И я увидала, что у мамы глаза -- железные.

   Железными руками мама отвинтила золотую крышку. Железными пальцами взяла за хвост ледяную ампулу. Глядя мне глаза в глаза, мама воткнула ампулу мне между зубов и положила железные ладони мне на щеки. И сдавила щеки. Больно. Зло.

   Я снова взлетела под потолок -- бессильной воздушной струей, еще живым паром прямо из пахнущего ядом рта. Качаясь под потолком, я видела, как Хельга, первый ребенок четы Геббельс, их первенец, любименькая доченька, старшенькая, ягодка, новогодняя елочка, румяное яблочко, побледнела до синевы, вздрогнула всем телом, от маковки до пяток, и навек вытянулась -- под чистенькой простынкой, что выстирывала до перламутровой свежести фройляйн Инге, а гладила тетя Трудель, а стелила мама, мама, наша мама. Вон она стоит, наша мама. Рядом с моей кроваткой. В ее руках пустой золотой цилиндр. И доктор Штумпфеггер аккуратно натягивает, тянет крахмальную простынь с моих ног, и белым ее краем, как белым платком, закрывает мое лицо.

   ГЛАВА ДЕСЯТАЯ. ПОСЛЕДНЯЯ ЧАСУЙМА

   [дневник ники]

   5 июля 1942 года

   Мы жили в Сталинграде. Началась война. Незадолго до войны мама разошлась с моим папой и вышла замуж за нового папу. Его зовут Виталий. Он работал на тракторном заводе. Но он уволился с работы и ушел на фронт. Мама ждала от него ребенка. Она родила моего братика Валеру в ночь под Новый 1942 год - пошла в сарай за крестовиной для елки, упала и начала кричать. Я вызвала скорую помощь. Пока врачи ехали, из мамы вышел человечек. Он лежал на снегу и громко орал.

   Нам никто не предлагает эвакуироваться. Бои приближаются к Сталинграду. Нам страшно. Мама кормит грудью Валерика. У нас есть еще старенькая бабушка Липа. Мы обе смотрим за Валериком, когда мама уходит на работу. Она работает в больнице для душевнобольных.

   30 августа 1942

   Город бомбят. Нашим зениткам все труднее справиться с налетами фашистов. Скоро сентябрь, а я даже не знаю, пойду ли я в школу. Немцы подошли уже к тракторному заводу. Жителей переправляют за Волгу. Маме в больницу прислали грузовик для вывоза больных и имущества к переправе. Ей сказали: сначала перевезем больных, а потом медперсонал с семьями! Налетели фашистские самолеты. Мы бежали к Волге, а на нас падали бомбы. У мамы на руках Валерик, а я держу за руку бабушку, а в другой руке чемодан.

   Подбежали к переправе. Немецкие самолеты летели очень низко. Из них без перерыва падали бомбы, а еще летчики стреляли из пулеметов. Вокруг нас падали убитые и раненые люди. Я дрожала и думала: а когда же нас убьют? На лодках, катерах, на причале, на пароме, в Волге - одни мертвые. Уже некого убивать. Вода в Волге красная от крови. Не вода уже текла, а кровь. А я все думаю: а мы-то живы что же до сих пор?!

   Все, кто остался в живых, медленно отползали назад от переправы. И мы ползли. Бабушку ранило. Она охала и стонала. Мама хрипит мне: "Ника, направо овраг, ползем туда, там спрячемся". Я помогала бабушке ползти. Валерик сначала кричал, потом замолк, и я думала, что он умер.

   Когда бомбежка кончилась, мы прибрели домой. Глядим - а дома нет. Разбомбили. И все запасы еды сгорели. И вся одежда. Мама говорит: "Теперь наш дом - овраг". Мы туда вернулись, и мама руками, ногтями выкопала маленькую землянку для нас четверых. Там мы и живем сейчас, спим, прижавшись друг к другу. Я боюсь холодов. Начнутся морозы, а мы только в шерстяных кофточках. И у Валерика нет теплого одеяльца.

   20 октября 1942

   Грянули первые морозы. Мама дрожит и плачет. Кормит грудью Валерика, а нам выкапывает из земли картофельные клубни, и мы едим их, сырые.

   18 ноября 1942

   Становится все холоднее. Бабушка уже не плачет и не молится богу, только дышит тяжело, хрипит. Мама говорит: "Надо вернуться в город, там найдем, где приютиться". Вошли в Сталинград. Идем через руины домов. В нос лезет пыль. Летит снег, ложится нам на плечи и не тает: пришла зима.

   Мы медленно, через силу, двинулись в город. Меня шатало ветром. Видим: народ спускается в подвал разрушенного большого дома. Я вспомнила, здесь раньше был продовольственный магазин. Может, тут остались на первом этаже продукты?

   Мы спустились по лестнице вместе с другими людьми. Многие несли на руках детей. Мы все еле вместились в подвал, так нас было много. Дети так жалобно плакали! Они плакали громко, потом тихо, все тише, потом умирали, один за другим. Один человек притащил печку-буржуйку. Мы топили ее старой одеждой, разломанными стульями и столами из магазина. Люди находили в магазине остатки еды, и это все мы ели: сухие макароны, во рту размачивали, сухие крупы - овсянку, гречку. Перемалывали зубами, у кого были зубы.

   Первой не выдержала бабушка Липа. Она умерла тихо, молча. Закрыла глаза, легла на пол, вытянулась и умерла. Мама села перед ней на корточки и прижала руку ко рту, чтобы не закричать. Потом умер Валерик. Он умер от голода - в маминой груди уже совсем не было молока. Мама все прижимала его, мертвого, к груди, ласково говорила с ним, улыбалась ему и не отпускала его, хотя я видела - он был уже мертвый, синенький весь, не дышал, и ротик открыт. Мужчина в ватнике подошел к маме и тихо вынул у нее из рук Валерика. И люди передавали мертвого Валерика из рук в руки, и так вынесли его на улицу, на мороз. Началась бомбежка, и никто не успел похоронить моего брата.

   15 декабря 1942

   Сегодня умерла мама. Она не вынесла ни горя, ни голода. В подвале холодно и душно. Я сижу на полу рядом с мамой и смотрю на нее.

   31 декабря 1942

   Сегодня мужчина, который вынул Валерика из маминых рук, позвал нас всех, в ком еще есть силы, наверх. Он сказал, около дома, где мы прячемся, лежит мертвая лошадь. Это мясо.

   Мы вылезли на свет, чуть не ослепли. Видим, и правда лошадь лежит рядом с домом. Вокруг лошади уже толпится народ. Мужчина вынул из-за голенища большой нож и стал разрезать лошадь на части. Резал долго, кромсал, тяжело дышал. Протянул мне ногу и сказал: "Хватай! Вместе потащим!"

   Мы так долго тянули эту ногу до подвала, что мне показалось - прошла целая жизнь.

   Протянем метр по снегу и сам и рухнем в снег. Так ослабли. Все-таки дотащили.

   Мужчина сунул щепку в огонь буржуйки и огнем опалил шкуру. Сел и стал снимать с ноги шкуру ножом. А я глядела, и все молча глядели. Нашли в углу старую кастрюлю, отрезали от ноги огромный кусок и поставили варить. Мужчина говорит: "Жаль, соли нет", - и плачет. А бульон на огне булькает. Кто-то говорит: "Слышу, бьют наши зенитки! Скоро наши придут! Продержимся, ребята!"


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: