- Марыся! Унеси корзину в прачечную!
- Хорошо, госпожа.
Горничная еле приподнимала корзину. Набросаны кофты, юбки, исподние сорочки, чулки, пояса, панталоны, а поверх ее белья -- пеленки, пеленки, пеленки. Человечек полжизни проводит в детстве, а полдетства проводит в пеленках.
- Марыся! Мне нужно чистое белье завтра!
- До завтра не высохнет, госпожа.
- Чертовщина!
Она с испугом оглядывалась на младенца -- не проснулся ли он от ее криков. Нет. Спит крепко. Щечки румяные. Его мать сгорела в печи, а он спит. Так нахально. Так вызывающе. Нагло так. Жизнь всегда наглая штука.
И она тоже наглая. Потому и оказалась здесь.
Здесь! Где ее Италия?
"Моя Италия, милая, mia cara, carissima". Губы шептали то, что шептать нельзя.
Комендант лагеря, Рудольф Хесс, давно клал глаз на главную надзирательницу женского лагеря. Гадюка, ты нравишься ему, признайся, Гадюка. Тебе стоит только кивнуть, мигнуть.
И что? Ты сразу взлетишь до небес?
"Где мои небеса? Синие, чистые? Может, все осталось там, где мои руки, мой живот гладил этот беленький смешной немчик? Как его звали? Да, Гюнтер. Гюнтер! И имя ублюдочное. Будто рвет кого-то. Рвет в газовой камере".
Она носила спящего младенца на руках и шептала себе под нос: циклон-В, циклон-В. Название газа, им убивают десятки, сотни тысяч. Земля должна быть очищена от людского мусора. Священная война призвана очистить планету от шушеры и швали и оставить на ней избранных, сильных, воинственных, праздничных.
За вечный праздник придется заплатить вечным тяжелым, жирным дымом.
А разве праздник может быть возведен на горелых костях?
"В великом Третьем Рейхе все можно. И даже нужно".
Марыся приносила из прачечной корзину с сырым бельем, развешивала белье на улице: перед медпунктом была натянута между двух столбов прочная веревка. Какая гибкая, стерва, так ловко наклоняется, и платье обтягивает задик, так размашисто взбрасывает тряпки на натянутую струной бечевку. Где сейчас ее родня? Наверняка мертвы. Ей повезло.
Повезло -- быть здесь -- в Аушвице -- при ней, при главной надзирательнице женского барака?
О да. Ей подфартило. Каждый день здесь люди снулой колонной идут в мир иной. Сначала нюхать газ в камере, потом мертвецы сгорают в печи. Как это мощно, славно придумано!
Они уборщики. Они чистильщики. Кто-то должен делать и поганую работу, не только, как герои, умирать в дыму сражений.
Найти кормилицу -- это необходимо. Пошарить по баракам! Наверняка найдется та, что родила, и ребенок либо мертвый, либо -- убили.
Приказала. Через два часа привели. Лилиана глядела в опухшее от голода лицо, на висячие груди -- под лагерной робой видно было, грудь большая, и с молоком, даже на отощавшем, страшном скелете видать.
- Марыся! Накормить заключенную!
Марыся метала на стол все, что под руку попадалось. Лилиана глядела оценивающе, как горничная умело стол сервирует. Чья школа? Ее.
- Когда родила?
Спросила по-немецки. Заключенная размазывала ладонью по лицу слезы.
- Когда родила? - повторила Лилиана тот же вопрос по-французски.
Снова молчание, слезы рекой.
Итальянка повторила тот же вопрос по-английски, по-испански, по-польски, по-итальянски. Плачет и молчит. Наконец, догадалась выкрикнуть это по-русски.
- Кокда родиля?!
Заключенная вздрогнула и отняла ладонь от мокрого лица. Марыся стояла рядом с накрытым столом, глядела услужливо, руки на белом переднике сложила по-заячьи.
- В среду...
- В зреду! - Лилиана сносно говорила по-русски. С жутким акцентом; но бойко и быстро. Хесс иной раз брал ее на допросы -- переводчицей. - Diablo! Малако эсть?!
Грубо пощупала ей грудь, запустив руку за ворот халата. Узница простонала.
- Только бы мастита у тебя не было, корова, - сказала Лилиана по-итальянски.
Марыся поняла. Щеки горничной покраснели. Глаза потупила.
- Задис эшь!
Наблюдала с интересом, как живой скелет ест, запихивает себе в рот руками спаржу, бутерброды, морковный салат, сыр.
- Тьебя будют кормит чьетыри раз в дэн. Поньяла?!
- Поняла.
Утерла рот ладонью. Глаза горели, созерцая еду.
Марыся налила в чашки горячего чаю. Нарезала лимон на дощечке. Лилиана медленно размешивала сахар ложечкой. Звон ложечки совпадал с биеньем сердца. Серебряное сердце. Позолоченное сердце. Стальное сердце.
Как трудно все-таки говорить на этом коровьем языке.
- Na, das ist alles? Пожрала? - Перешла на привычный немецкий. Русская глядела широко открытыми глазами. Лилиане показалось: сейчас повалится, стукнет лбом об стол. - Марыся! Неси сюда ребенка!
Горничная пулей ринулась в спальню. Уже тащила младенца, крепко прижимала к груди. Младенец разевал лиловый ротик, орал без голоса. Кажется, он задыхался.
- Ты неправильно перепеленала его, дрянь! - Лилиана хотела дать горничной пощечину, но удержалась. - Он не может дышать! Вот как надо!
Русская так же широко, изумленно глядела, как прямо на столе, среди грязной посуды и яств, эта бешеная Гадюка пеленает младенца, и глаза у нее останавливались, холодели, как стеклянные, как у куклы.
Она закусила губу. Марыся видела: кровь ползет по подбородку.
Впилась костлявыми пальцами в край стола. И все-таки упала.
С грохотом, именно так, как и предполагала Лилиана: крепко, как кеглей на кегельбане, ударившись головой о доски пола.
Лилиана не отвлеклась от своего занятия. Ребенок кряхтел уже довольно -- его освободили от сырых тряпиц.
- Возьми! А я этой займусь.
Марыся стояла с ребенком на руках и глядела, как Гадюка сует в нос русской ватку с нашатырем. Судорога прошла по худому телу, женщина очнулась. Лилиана сунула ей носок туфли под ребро.
- Вставай, быстро! Дай грудь ребенку!
Русская послушно встала. Ей казалось -- она встает быстро. На самом деле она походила на осеннюю муху, что пытается взобраться по отвесной гладкой стене и все время падает. Марыся подхватила ее под мышки, помогла. Усадила на стул. Лилиана сама рванула лацкан халата. Сама вытащила наружу белую, в синих жилах, грудь. Сама приткнула ребенка ближе, поближе к груди.
- Дай ему сосок! Дай! Ну же!
Обливая ребенка слезами, русская кормила его, длинный, как изюм, коричневый сосок все время выскальзывал из беззубых десен, русская опять втискивала его в двухдневные губы, крепко обнимала младенца, горбилась над ним. И плакала, плакала.
- Прекрати реветь! Ты видишь, он не ест из-за твоих слез! Из-за слез и молока у тебя не будет!
Рука Лилианы протянулась.
- Марыся! Дай полотенце! Скорей!
- Полотенца нет, госпожа, вот тряпка кухонная...
- Дай!
Марыся глядела во все глаза, как хозяйка кухонной тряпкой зло трет, вытирает бесконечные слезы у русской бабы.
Русская, хлюпнув носом, наклонилась ниже над ребенком.
- Милый... ты выжил... а мой...
- Еще будешь хныкать -- прогоню!
Гадюка крикнула это по-немецки, а русская поняла. Обтерла лицо полой халата. Затихла. И младенец затих: ел.
Три женщины, две молодых и одна девчонка, смотрели, как ребенок ест.
- Проклятье, - пробормотала Лилиана по-итальянски, - еврейский ребенок, черт. Да какой там еврейский! Белый! Русый! Истинный ариец! - Губы покривились. - Эта жидовка -- от немца родила!
Интересно, какой сумасшедший немец с жидовкой переспал?
А белокурые евреи тоже бывают? Да, бывают.
Как белокурые итальянцы. Как белокурые французы.
Черт, неужели и негры белобрысые на свете есть?
Кормилица осталась жить в медпункте. Три женщины под одной крышей -- это уже слишком, но другого выхода не было.
Итальянка косилась на кормилицу, когда она наклонялась над ребенком. Как ласково эта доходяга гладит его! У кормилицы не было имени, и у ребенка тоже.