- Двадцать детей, выйти из строя!

   Вперед шагнули все дети. Охранник вырывал нас из строя за руки. Вырвал и меня.

   - За стол! Живо!

   Мы робко уселись за столы.

   - Сидеть! Руки на коленях! Без команды ничего не брать!

   Мы глотали слюну. Мой сосед, польский мальчик Войчек, упал со скамейки в обморок.

   Еще полчаса механик устанавливал прожекторы и аппараты. Эти полчаса показались мне целой жизнью.

   - Берите хлеб! Ложки в руку! Есть! Есть не спеша! Вы не голодные! Не голодные!

   Мы ринулись. Вцепились в ложки, в хлеб. Высасывали суп из мисок, как собачки! Обжигали губы, обваривали рты! Тряслись и даже подвывали от счастья. Нам казалось: нам все это снится. Я выпила молоко залпом, я забыла его вкус! Я гладила хлеб, как живой. Ела, кусала, вцеплялась ногтями в ломоть, дрожала и думала: вот сейчас отберут! Но камеры смешно стрекотали, дама в шляпке весело отдавала команды, охранники не шевелились. Мы смогли доесть все. До крошки.

   11 января 1943

   Спустя месяц нас согнали в большой дом посредине лагеря. Там на стене висела простыня, а у другой стены стоял кинопроектор. Нам велели сесть на пол.

   - Вы будете смотреть фильм! Вы увидите себя!

   На простыне появился серо-белый квадрат, в нем запрыгали люди и собаки, задвигались машины и поезда. За нашими спинами гремела музыка, бодрые громкие марши. Мы глядели на свой лагерь и не узнавали его. Райская жизнь! Все притворяются в жизни, думала я, пока дрожали и мелькали кадры и вперед неслось время, вот и мы притворились. Такого не было никогда. Тебе это приснилось. Правда только то, что мы там, в кадре, ели.

   Вот эта еда была правдой. А мы были не мы. Другие.

   Вдруг я подумала: мы куклы, просто тряпичные куклы, куколки со стеклянными глазками и ротиками из красных пуговиц. И мы едим из кукольных тарелочек тертый кирпич, белый речной песочек, гусениц и улиток.

   [гюнтер глядит на руины сталинграда]

   "Что же это такое?" - спрашивал он себя, но ответа не было.

   Кости домов, в них дыры, и в дырах гуляет злой ветер.

   Белые, серые кости домов; их уже грызет время, день за днем.

   Метет колючий снег. Снег налипает на каску. Снег кусает губы и подбородок. Надо ловить снег губами, тогда вроде как напьешься.

   Маленький человек стоит среди руин, среди развалин того, что когда-то звалось домами.

   Трупы домов. Скелеты жилья. Торчит арматура. В глазницах васильками светится небо.

   Пахнет гарью и пылью. Нельзя дышать, но он дышит. И все солдаты дышат.

   Снег под ногами. Лед в небесах. Сердце - кусок волжского льда. Ничего не чувствует.

   Даже жизни.

   Гюнтер так стоял долго. Может, всю жизнь. Здесь, где он стоял, не стреляли.

   Он так отупел и затвердел, он стал бетоном, арматурой - ему было все равно, здесь он умрет или в другом месте.

   Стоял в полный рост, не приседал, руками голову не укрывал, на землю не падал.

   Стоял.

   Скелеты зимних домов стояли вместе с ним.

   Сторожили его маленькую жизнь.

   Мысль шевелилась и все никак не могла на морозе взлететь: "Зачем мы здесь? Кто нас сюда послал? Зачем люди убивают людей? Россия, Германия - кто запомнит вождей? Кто запомнит меня, если меня сейчас подстрелят?"

   Из-за угла дома - автоматная очередь.

   Гюнтер упал и пополз, как учили.

   Пули бежали вслед, взрывали пыль и камень вокруг, а он все полз, полз, прочерчивая на снегу длинный, бешеный след огромного червя; еще оставалась в руках, ногах и туловище сила, чтобы ползти, уползать, исчезать; исчезнуть.

   Он не помнил, как оказался в тряском грузовике, виляющем кузовом, приседающем на все четыре колеса; грузовик неистово рвался, прорывался на запад, скорее на запад, шоферу удалось вырваться из кольца сумасшедшего обстрела.

   "Все в кузове уже трупы давно", - цедил шофер сквозь цинготные зубы, резко вертя руль. Гюнтер очнулся. Под ногами - мягкое. Покосился: сапогами стоял на чьем-то скрюченном теле. Живом? Мертвом?

   - Кто это? - разлепил губы, головой кивнул.

   Шофер вздрогнул: впереди снаряд вывернул из земли черные клочья.

   Крутанул руль. Выругался. Они объехали воронку. Ни впереди, ни за ними снаряды больше не рвались. Обрушилась и обняла странная, колдовская тишина.

   - Это? Майор Фрай.

   - Живой?

   - Не знаю. Может, еще живой.

   - А в кузове...

   - Несчастные парни. Молчи! На дорогу гляди. Эта тишина обманчива.

   Шофер оказался прав. Так громыхнуло - Гюнтер уши зажал, застонал. Грузовик опять проскочил зону обстрела.

   - Мы заговоренные! - полоумно скалясь, вопил шофер. Руки на рулем взбросил, озоруя! Без руля - гнал! Гюнтер схватил руль. Шофер дал ему леща, Гюнтер откинулся на сиденье, натужно засмеялся, растянул в улыбке черные губы.

   - У тебя попить нет?

   Шофер выдернул из-за пазухи флягу.

   - На.

   Спирт, разбавленный талой водой, был теплым, пах телом, несвежим бельем шофера, соляркой, потом, горелой древесиной. Гюнтер глотал все равно. Потрохам стало горячо, сладко.

   - Эй! Весь не высоси! Ехать неизвестно сколько! А жрать что не просишь?

   Шофер подмигнул Гюнтеру. Шрам через лицо, ржавая каска. Нос, лоб в саже, щеки голодные. В улыбке верхних зубов не хватает.

   - Не хочу.

   - А чего хочешь?

   - Ничего.

   - И жить не хочешь?

   Грузовик дрожал, гремел деревянными костями и железными суставами, подпрыгивал, несся вперед и вперед, подминая под себя, под бешеные колеса зимний путь, ямы и рытвины, доски и камни, льды и снега.

   - Жить - хочу, - сказал Гюнтер, увидел себя мальчиком в кружевном воротничке, на коленях у мамы, скорчился на пахнущем касторкой кожаном сиденье, пригнул голову к коленям и затрясся в беззвучном плаче.

   [нерожденные дети евы и гитлера]

   Мы водим хороводы. Мы играем в ладушки. Нас много, но мы не умеем считать, и мы никогда не считали, сколько нас.

   У нас у всех светлые глаза. Голубые, серые, водянистые, стальные. Мы истинные арийцы, поэтому всегда веселые и радостные. Как мы умирали? Мы не помним. А мы разве умирали? Кровь, щипцы, кюретки - это все придумали плохие злобные взрослые. На самом деле нас усыпили, и мы из красивого Красного Дворца, из-под живого купола дрожащего живота сразу перепрыгнули в веселые кружевные, легкие тучки, прямо на пухлые, нежно летящие облака, в такую высь, откуда на землю поглядишь - и вместо домиков и лужаек увидишь лишь нагромождения картонок и игральных карт, высохшие стрекозиные брюшки и выдернутые из хвостов гусаков и индюшек белые и цветные перья.

   Перья! Облака как перья. Мы легче облаков. Мы невесомы, мы гордимся собой. Нам не дали жить, ни одному, а среди нас есть мальчики и девочки, и мы тут, в облаках, все давно подружились. Мы зовем друг друга не по именам - мы их не знаем, человечьих имен, - а по прозвищам. Лисенка тащили из утробы нашей матери щипцами, он уже был большой, кюреткой не выскрести; и у него на висках, за ушами и на лице глубокие шрамы, мы все его жалеем. Звездочка покинула Красный Дворец самая первая, поэтому она такая смешливая; она не успела ни к чему сладкому привыкнуть. Она носит марлевое короткое платьице и белые босоножки. Желтый Краб, Кремень, Свеча, Шкатулка, Волчонок, Звонок, Якорь, Тюбик, Белая Нитка, Флейц, Утюг - нас много, и мы даем друг другу прозвища в честь примет земли, на которой нам никогда не жить. Почему мы знаем язык? Почему разговариваем? Можно ведь и без языка. Посылаешь мысли, и все.

   Но мы говорим, и так мы смеемся над взрослыми гадкими, бедными людьми: язык человек знает отроду, он ему не учится и никогда не научится, язык - это кровь, что в нем течет, а в нас осталась наша кровь, не вся вытекла, и нашим языком она стала, и нашей памятью, и нашим - вам - укором. Нет! Не бойтесь, папа и мама! Мы вас любим. Мы вас помним. Мы водим хороводы и глядим на вас сверху, как вы там мучитесь, ссоритесь, воюете, убиваете друг друга. Мы вас понимаем. Мы вас любим.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: