Потом принялись сочинять вирши по отдельности. Измайлов туповато шутил, хромая ударениями, над Боратынским:
Остёр, как унтерский тесак. Хоть мыслями и не обилен, Но в эпитетах звучен, силен — И Дельвиг сам не пишет так!Остолопов бранил его же, неграмотно и неприлично:
Он щедро награждён судьбой! Рифмач безграмотный, но Дельвигом прославлен! Он унтер-офицер, но от побой Дворянской грамотой избавлен.Б. Фёдоров сначала попытался высмеять Боратынского в отдельном стихотворении («Он в людях ест и пьёт за трёх») — в упор не видя в нём поэта, а затем принялся за всю троицу:
Сурков Тевтонова возносит; Тевтонов для него венцов бессмертья просит; Барабинский, прославленный от них, Их прославляет обоих. Один напишет: мой Гораций! Другой в ответ: любимец граций! <…> Тевтонова Сурков в посланьях восхвалял: О Гений на все роды! Тевтонов же к нему взывал: О баловень природы! А третий друг, Возвысив дух, Кричит: вы баловни природы! А те ему: о Гений на все роды! <…>О. Сомову, видимо, показалось, что он написал сатиру: «<…> Хвала вам, тройственный союз! / Душите нас стихами! / Вильгельм и Дельвиг, чада муз, / Бард Баратынский с вами! <…>» и т. д., хотя ничем сатирическим в стихах и не пахло…
Кюхельбекеру, пииту возвышенному, было не до вирш «благонамеренных»; Дельвиг вновь не пожелал тратить попусту время; Боратынский же ответил оппонентам не чинясь — несколько грубоватыми эпиграммами.
Я унтер, други! — Точно так, Но не люблю я бить баклуши. Всегда исправлен мой тесак, Так берегите — уши!И следом, издателю Измайлову:
Ты ропщешь, важный журналист, На наше модное маранье: «Всё та же песня: ветра свист, Листов древесных увяданье»… Понятно нам твоё страданье: И без того освистан ты, И так, подвалов достоянье, Родясь гниют твои листы.Но тут подошло время для вещей куда более серьёзных — посланий Гнедичу, который «советовал сочинителю писать сатиры».
Осталось неизвестным, насколько коротким было знакомство Боратынского с Гнедичем, как часто встречались они за важными беседами. Несомненно, такие встречи были: молодой поэт искренне уважал старшего собрата, а тот следил за его творчеством и видел истинный талант. Николай Иванович Гнедич был знаменит прежде всего великолепным переложением на русский язык «Илиады» Гомера. Современники ясно понимали: эта работа подвижничество и подвиг. Гнедич не скрывал своих взглядов: поэзии надобно служить, как отчизне, без высокой цели нет истинного поэта. Летом 1821 года он произнёс в Вольном обществе любителей российской словесности пламенную речь и призвал сочинителей к выполнению гражданского долга: «владеть пером с честью», бороться «с невежеством наглым, с пороком могущим». Вполне возможно, что Гнедич прочитал в списках куплеты о певцах 15-го класса: это могло его только огорчить: разве допустимо разменивать талант на пустяки! И, вероятно, при встрече или же в беседе он посоветовал Боратынскому всерьёз отнестись к сатире. Боратынский ответил Гнедичу двумя пространными посланиями, честными и глубокими. Сам размер, выбранный для них, — чеканный шестистопный ямб — свидетельствует, как ответственно он отнёсся к этому заочному разговору.
Враг суетных утех и враг утех позорных, Не уважаешь ты безделок стихотворных; Не угодит тебе сладчайший из певцов Развратной прелестью изнеженных стихов: Возвышенную цель поэт избрать обязан. К блестящим шалостям, как прежде, не привязан, Я правилам твоим последовать бы мог, Но ты ли мне велишь оставить мирный слог И, едкой желчию напитывая строки, Сатирою восстать на глупость и пороки? Миролюбивый нрав дала судьбина мне, И счастья моего искал я в тишине; Зачем я удалюсь от столь разумной цели? И, звуки лёгкие затейливой свирели В неугомонный лай неловко превратя, Зачем себе врагов наделаю шутя? Страшусь их множества и злобы их опасной. <…>Боратынский не отрицает «полезности» сатиры для общества, но ему самому не по душе «язвительных стихов какой-то злобный жар», да и сомневается он в том, что слово способно ужаснуть порочных людей:
Но если полную свободу мне дадут, Того ль я устрашу, кому не страшен суд, Кто в сердце должного укора не находит, Кого и божий гнев в заботу не приводит, Кого не оскорбит язвительный язык! Он совесть усыпил, к позору он привык. <…>Не верит он обществу: слишком велико «людское развращенье», и даже самого благородного гражданина оно судит по себе и видит в нём не его искренний подвиг, а «дурное побужденье».
Нет, нет! разумный муж идёт путём иным И, снисходительный к дурачествам людским, Не выставляет их, но сносит благонравно; Он не пытается, уверенный забавно Во всемогуществе болтанья своего, Им в людях изменить людское естество. Из нас, я думаю, не скажет ни единый Осине: дубом будь, иль дубу — будь осиной; Меж тем как странны мы! Меж тем любой из нас Переиначить свет задумывал не раз.(«Г<неди>чу», 1822–1823; 1826; 1833)
В более ранней редакции этого послания Боратынский впервые оценивает себя, свой дар: я беден дарованьем. А в первой редакции — самооценка ещё суровее: талантом я убог. Что это: самоумаление? скрытая гордыня?.. А если скромность, то какая — истинная или же ложная?..
Разумеется, к тому времени он знал себе цену и чувствовал в себе нарастающую силу. Да и прозорливые современники понимали это. «Баратынский по гармонии стихов и меткому употреблению языка может стать наряду с Пушкиным», — писал А. Бестужев в конце 1822 года в своей статье о русской словесности. (Правда, В. Одоевский в отзыве на эту статью сомневается в том, что Боратынского можно упоминать в одном ряду с Пушкиным — «новым Прометеем и триумвиром Поэзии».) Самооценка Боратынского больше всего похожа на смирение и вызвана, пожалуй, пониманием того, что всё на свете относительно, а перед величием Творца и бесконечного Времени — и ничтожно. Даже вдохновенное поэтическое слово.