Римма перепугалась не на шутку. Самое главное доказать, что никаких паспортов она не брала. И, позабыв, что всегда кокетничает украинскими словами, поспешно заговорила по-русски:
– Очень даже странно, Анна Васильевна. Ведь у нас в аккумуляторной нет ни одной банки без паспорта. Только ремонтные… Да разве я…
– Постой, постой! – перебила ее Нюра. – А ты не заезжала тогда в аккумуляторную? Возможно, перепутала как-нибудь?
– Вы что же, меня за дурочку считаете? – Римма поджала губы и вновь взялась за спицы. – Ремонтные – значит испорченные. А я могла поставить только проверенные. Слава богу, не один раз вы меня заставляли их заряжать и разряжать. Числятся они у меня отдельно.
Хоть и трудно было Нюре, но она ничем не выдала своего волнения.
– Ты говоришь о тех банках, которые я после тебя испытывала? Их, что ли, поставила?
Метнув вопрошающий взгляд и не заметив в поведении Нюры ничего особенного, Римма призналась:
– Дождь был. Заехала в аккумуляторную протереть банки. Потом испугалась, думаю, не перепутала ли? Проверила напряжение. Все в порядке.
– Ремонтные не попали?
– Конечно нет. Они же без паспортов. – Римма зашевелила губами, считая петли, по, чувствуя нетерпеливое ожидание Нюры, добавила: – Могли попасть только те, что вы сами проверяли.
Нюра схватилась за голову. Все позабыла, проклятая девчонка! Сколько раз ее предупреждали, что ярцевские аккумуляторы, прошедшие больше сотни циклов, то есть зарядов и разрядов, могут отказать в работе. Им нельзя доверять. "Доверять? – переспросила себя Нюра. – А девчонке-пустышке ты могла доверить?" И сразу припомнилось, как, блуждая отсутствующим взглядом по потолку, Римма слушала надоевшие ей инструкции. При чем тут циклы? У Риммы свои дела, свои заботы, а на все остальное наплевать.
Лишь сейчас Римма поняла, что совершила непростительную ошибку, надо спасать положение.
– Сами напутаете, а я виновата. Откуда я знала?
– Да говорила же я тебе тысячи раз, – чуть не плача, доказывала ей Нюра. Ну чем забита твоя голова? Скажи, пожалуйста?
– Чего вы на меня вскинулись? Ничего особенного не случилось.
– Не случилось? – Нюра даже привстала от удивления. – Из-за тебя люди остались в кабине, чтобы предупредить аварию. Из-за тебя диск попал в грозу. Ведь приборы не работали. Из-за тебя люди чуть не погибли.
Ого! Это дело посерьезнее. Римма почувствовала непривычное волнение. Да разве так можно клепать на человека? Она не виновата нисколечко. И Римма бросилась в атаку:
– А кто вам позволил законы нарушать? Я еще в профсоюз пожалуюсь.
– Какие законы?
– Обыкновенные. В субботу заставили работать, да еще на два часа задержали.
– Но ведь это особый случай. Срочное испытание.
– А мне какое дело? Очень мне интересно отгуливать в будние дни, когда все на работе.
– Мало ли что тебе неинтересно, – терпеливо разъясняла Нюра. – Но космические лучи…
– А мне все равно… Космические, электрические, – в руках Риммы лениво шевелились спицы, – какие угодно. И нечего рабочего человека прижимать. Все говорят "забота о человеке". А где она, эта забота? Никакой охраны труда. Целую неделю спину гнешь, и нате вам, в субботу отдохнуть не дадут. Поневоле ум за разум зайдет. Не то что банки перепутаешь, отца с матерью не различишь.
Глядя на то, как Римма спокойно нанизывает петли, Нюра еле сдерживалась. Все кипело в ней. Ну еще бы, Римма знает свои права, знает и законы, профсоюз вспомнила, охрану труда. Замучилась от безделья, устала, бедная. И если бы не тайная радость, что все наконец выяснилось, что отказали не новые аккумуляторы, а те, которые и должны были прийти в негодность, то вряд ли Нюра смогла бы сдержаться.
– Все ясно. Тебе были даны новые, хорошие аккумуляторы, а ты их заменила испорченными. Можно сейчас позвонить в институт и проверить, где находятся банки, которые ты взяла из лаборатории. Так и скажу Борису Захаровичу.
Повернувшись к Римме спиной, Нюра медлила, наконец решилась и пошла.
Римма вскочила, удержала ее за платье:
– Но надо, Анна Васильевна! Не говорите. Новые тоже могли испортиться.
Нюра всплеснула руками:
– Какая же ты сквернавка! Слов не нахожу. Ради собственной шкуры готова погубить труд и счастье человека. Он всю жизнь работал над этими аккумуляторами. Да разве ты можешь понять? У… корова!
В это слово Нюра вложила всю глубину ненависти, которой раньше за собой не замечала.
А Римма даже не оскорбилась. Подумаешь, Художественный театр! Пусть себе ругается – все равно никто не слышит. Ей просто завидно, что сама она тощая, в чем только душа держится. Римме, конечно, придется стерпеть и не огрызаться.
Зная Нюрин мягкий характер и душевную теплоту, которую Римма определяла как "бабскую жалостливость", можно было бы на этом сыграть. У мамы такой же характер, и Римма часто пользовалась ее слабостью.
Удивительно сочетались в Римме и ханжеская стыдливость – в музее при виде гипсового Аполлона она всегда отводила глаза – и жесточайший цинизм. Она никогда не позволяла себе поддаться влечению к кому-нибудь из своих друзей. Никто бы из них не смог признаться, что поцеловал ее хоть раз. Никогда не обнимали ее горячие мужские руки. Как и тысячи постоянных посетительниц танцплощадок, она танцевала лишь с подругами, автоматически вышагивая за вечер целые километры. А если и отвечала на приглашение какого-нибудь завсегдатая, то даже в тесной толчее умела сохранять нужное расстояние между собой и партнером.
Она любила смотреть французские фильмы, но, когда там целовались, обязательно опускала ресницы. Чуточку грубоватое словцо, шутливый намек на увлечение пли возможную любовь к Римме, чем грешили летчики, сразу же делали ее недоступной и строгой.
Мать гордилась высокой нравственностью и чистотой дочери и в то же время не понимала, что за всем этим у нее скрывается и высокомерие и ложь, холодное равнодушие и пустота. Мама считала ее несчастной девочкой. В вуз поступить не удалось, балериной она не стала, актрисой тоже. Из секретарш перебросили на производство, ученицей сделали.
А ученица эта, несмотря на свою молодость, прекрасно усвоила те жизненные принципы, которыми столь умело пользовался ее наставник и руководитель Толь Толич Медоваров.
И не будь на свете таких людей, как Нюра, с ее легко ранимой, отзывчивой душой, с ее незащищенностью от колючих ветров, от людей, шагающих по жизни тяжелой поступью, плохо бы пришлось Римме.
– Вы добра людына, Анна Васильевна, – стараясь придать своему голосу искреннее волнение, слезливо заговорила Римма. – Неужели из-за какой-то ошибки вы хотите, чтобы меня уволили? Ну куда я денусь? Ведь у вас специальность, а у меня? Вешаться мне, что ли? – она уткнулась лицом в недовязанный шарф.
Нюра стояла в нерешительности, грызла горькую травинку и думала, что, скажи она правду, Римму ни минуты не будут держать в институте. Даже Толь Толич умоет руки.
– Нет, не могу. – Нюра выбросила травинку. – Не могу допустить, чтобы все подумали, будто испортились новые аккумуляторы, – злясь на свою мягкотелость и как бы оправдываясь, возразила она. – Или ты хочешь, чтобы всю вину я взяла на себя?
Все еще не открывая лица, Римма захныкала:
– Анна Васильевна, родненькая! Да вам же ничего не будет. Ну, я очень прошу! Так трудно было устроиться. Хотела даже на целину поехать, на сибирские стройки, да маму жалко. Она у меня совсем больная, совсем беспомощная…
И явная ложь, и кое-какие нехитрые артистические способности, и слезы, которые Римма могла вызывать у себя, вспомнив что-либо особенно неприятное, вроде того, что у нее под самым носом перекупили нейлоновую кофточку или как ей не хватило денег на модные венские босоножки, – все было использовано для убеждения Нюры.
Много испытавшая в жизни, зная, сколь горьки девичьи слезы, но никогда не плача по пустякам, Нюра разжалобилась, в носу защекотало, и, чтобы не выдать своей слабости, она сурово сказала: