Однажды Катриэль не смог удержаться, когда был у отца. Согласно Талмуду, сказал он, каждая душа владеет бесконечной мудростью и бесконечным знанием, но забывает все, сходя на землю. Может быть, после смерти ей все это возвращается. Слишком поздно, чтобы этим воспользоваться. Катриэль находил эту игру скандально-несправедливой. ”И вот, отец, при тебе мне часто хочется кричать, кричать, чтобы получить ответ”.
— Почему же ты этого не делаешь?
— Мне не хочется тебя обижать.
— Меня? Ты думаешь обо мне, а не о Боге?
— Да, отец.
— Ты огорчаешь меня, сын мой. Ты ставишь меня между собой и Богом.
Они провели в занятиях несколько часов; потом, в середине стиха, Катриэль взорвался: ’Тосподи, мы любим Тебя, мы Тебя боимся, мы Тебя венчаем, мы цепляемся за Тебя против Твоей воли, но прости мне, что я открою Тебе глубины своих мыслей, прости мне, что я скажу Тебе — Ты мошенничаешь. Ты даешь нам разум, но Ты же его предел и зерцало; Ты хочешь, чтобы мы были свободны, но при условии, чтобы мы отдавали Тебе в дар нашу свободу; Ты повелеваешь нам любить, но Ты придаешь любви вкус пепла; Ты нас благословляешь и отнимаешь у нас Свое благословение: и все это Ты делаешь для чего? чтобы преподать нам истины — какие? и о ком?”. И старик-отец, все больше сгибавшийся под тяжестью его слов, ответил: ”Не против Него ты должен бороться, а против зла, против смерти; а против смерти можно бороться, только создавая жизнь”.
Катриэль не согласился. Смерть взрослого человека — это только смерть взрослого человека; но смерть ребенка — это смерть невинности, смерть Бога в человеческом сердце. И тот, кого не насыщает эта истина и кто не кричит о ней со всех крыш — тот без сердца и без Бога, тот никогда не видел туманящихся глаз ребенка, который угасает без жалобы и который умирает, чтобы указать дорогу родителям, открыть им то, что их ожидает. Если я паду завтра, подумал Катриэль, я обрету своего сына. Легенда описывает Ангела смерти как существо, состоящее из глаз, из одних глаз: он только смотрит, он убивает, взглянув. Если я упаду завтра, я обрету взгляд своего сына. И его мать нако-нец-то останется одна.
— Малка...
— Нет! Не говори ничего!
— Всего несколько слов. Знай, что я тебя люблю.
Я люблю тебя даже в одиночестве. Я не хочу оставить тебя, не повторив этого.
Губы женщины задрожали, но не произнесли ни слова.
— И знай, что говоря это тебе, я думаю о Саше. Твоя грусть, как и моя, никогда не могла помешать мне любить тебя.
И вдруг выражение лица у Малки стало тверже. Она облизнула губы и прошептала:
— Ты произнес его имя. Теперь ты можешь уходить.
И на лице ее отразилась такая боль, что испуганный Катриэль задохнулся.
— Это так далеко, — сказала она еле слышно. — Иногда я спрашиваю себя - а было ли это на самом деле, а не приснился ли мне Саша. Мне нужно было услышать его имя. Теперь ты можешь уходить.
Час, два часа молчанья. Перед домом остановилась машина. Катриэль подумал: теперь я должен взять свои вещи, открыть дверь, спуститься по лестнице и уехать. И дорога, по которой я пойду, уведет меня далеко от нее и далеко от меня самого.
— Я вернусь, — сказал он, целуя влажный лоб жены. — Войны не будет. Жертв не будет. Вот увидишь.
Она с усилием ему улыбнулась, но не пошла провожать. Как пригвожденная, она сидела неподвижно, мрачно разглядывая свои сплетенные руки, словно решившись никогда больше не говорить и не делать ничего. Может быть, она думала о своем сыне, обо всех сыновьях, оторванных от отцов, об отцах, вырванных из жизни. Потом в окно вошла ночь. Малка встретила ее, медленно раскачиваясь. Она стояла у стены и медленно, глухо и ритмично билась об стену головой.
Через несколько дней я познакомился с Катриэ-лем. А Малка не увидела его больше.
Не забыть мне, какая была жара: стоячая, как вода, тусклая, как мрачное небо. Она подавляла все.
День подходил к концу. Он был длинным и изнурительным. Батальон, поднятый на ноги в четыре утра, готовился двинуться на юг. Но приказа выступать не было, он запаздывал. Раздражающая, унизительная неуверенность. И вдруг — контрприказ: все разобрать, мы остаемся на месте. У людей испортилось настроение, они брюзжали: "Хорошо начинаем! Если так будет продолжаться, нас добьет не противник, а солнце”.
Я стоял у входа в палатку номер десять, одетый в старую форму Гада. Солдаты третьего отделения, растянувшись на своих раскладушках, ожидали вечера и первого дуновения прохлады.
— Привет, — сказал я.
Мои будущие товарищи, совершенно равнодушные ко всему, даже не пошевелились.
— Я ваш жилец. Могу я увидеть сержанта Иоава?
Сержант поднялся и проворчал:
— Это тебя прислали вместо Ашера?
— Не совсем, — сказал я во избежание возможных недоразумений.
— То есть как?
— К сожалению, я не вместо Ашера, во всяком случае, не совсем.
Он стал холодно меня разглядывать, что позволило и мне сделать то же самое. Квадратные плечи, на которых, казалось, держалась рама палатки. Жесткое лицо с резкими чертами. Весь красно-рыжий: грива, брови, глаза.
— Начнем сначала, ладно? Ашер сломал ногу, так или не так? Так. Мне нужен пулеметчик. Так? И ты говоришь, что это не ты?
— Не совсем.
Рыжий сделался опасно ласков:
— Не будешь ли ты любезен объяснить, что ты хочешь сказать?
— Охотно, сержант. У вас есть свободная кровать, я ее займу. Вот и все. Могу добавить: я в жизни не прикасался к пулемету.
На него стоило посмотреть. Когда рыжий краснеет, это значит, что дело будет жаркое.
— Прочтите, — сказал я, чтобы предотвратить катастрофу.
Я подал ему приказ, подписанный Гадом. Это произвело на него должное впечатление.
— Так бы и говорил.
Тут и прочие заинтересовались моей особой.
— Так что там, в этой бумажке?
— Да ничего. Вот этот человек, по имени Давид, оказывает нам честь пребывать с нами до следующего приказа.
И тут же, немедленно, все, хоть и колеблясь между почтительностью и подозрениями, начали допрос с пристрастием. Возраст, семейное положение, адрес, профессия, особые приметы. На все — отрицательные ответы.
Враждебные голоса:
— Да он смеется над нами.
— Он играет в секретного агента.
Я не сдавался. Они тоже. Вопросы сыпались со всех сторон:
— Ты в военной разведке?
— Но ты хоть в армии?
— Нет, господа. К сожалению, нет.
— Ты никогда не призывался?
— Никогда.
— Как это может быть?
— По состоянию здоровья, в частности.
— Но ты ведь носишь форму, черт возьми!
— И да, и нет.
— Он смеется над нами!
— Да еще просит гостеприимства! Нет, много чего я видел, но такого...
Как ни грустно, мне пришлось пуститься в объяснения и сознаться, что на самом деле я не служу в их армии, не мобилизован, и даже не гражданин этой страны.
— Но кто же ты на самом деле? — спросил один насмешник.
— Еврей, — сказал я.
Этот простой, но неожиданный ответ их несколько осадил, и я получил передышку. Но ненадолго. Кто-то тут же опомнился:
— Но для чего ты здесь? Что ты будешь делать?
— Не имею представления. Вероятно, буду смотреть.
Изумленные таким нахальством, они защелкали языками, пальцами, чтобы выразить свое неодобрение:
— На кого смотреть?
— На что смотреть?
— Не знаю, — сказал я. — На вас. На себя.
— Изумительно! — вскричал один из солдат. — Завтра люди скажут: быть евреем — значит смотреть.
Раздался дружный хохот. Мне захотелось провалиться сквозь землю. У меня гудело в голове, горели щеки; мне хотелось убраться прочь, сбежать из этого лагеря, не попрощавшись с Гадом. Но в эту минуту из глубины палатки появился солдат, который протянул мне руку:
— Добро пожаловать, Давид. Меня зовут Катриэль.
По-видимому, он имел влияние на товарищей — высокий, стройный, с точными уверенными движениями. Их отношение к нему напоминало отношение людей к сумасшедшему, которого почему-то, без всякой на то причины, все любят.