Более знатные гости из старшины или вельможных соседей подъезжали на колымагах к рундуку[132] будынка.

В отделении господаря, в средней светлице и в свободной теперь комнате покойницы толпились именитые гости. Среди них в отдельной кучке таинственно беседовал о чем-то пан Чаплинский со своим зятем Комаровским; все окружающие, очевидно, близкие люди, поляки, наклоняли и вытягивали головы, чтобы услышать интересные сообщения пана подстаросты, но среди шепота и недомолвок долетали до задних рядов только отрывочные фразы.

— Клянусь вам, панове, — только тихо, и лисица будет в капкане. Уже следы открыты. Гончих и доезжачих у нашего вельможного панства — не счесть... хвостом долго не поманешь... и цап-царап!.. Ха-ха-ха! Только дождемся сейма, а тогда... але тихо!

В господарском отделении Золотаренко вел между тем интимную беседу с Ганджой.

— Что-то у вас тут деется? — говорил угрюмо Золотаренко, глядя в сторону.

— Да что, как видишь. Хозяйку похоронили... Обед справляем.

— Смерть, это что! Самый верный друг: не обманет. А вот сумно тут стало.

— Да чудной ты! Оттого-то и сумно. Что ж, на похоронах плясать, что ли? Вот ты и ушкварь!

— Да я не о том, — тряхнул раздражительно головой Золотаренко, — а о новых порядках... ляхи какие-то завелись... Богдан что-то как будто...

— Стой! Что ты? — отступил Ганджа. — Никакого ляха, а батько, как есть батько. Ну, и какие ж теперь порядки? Известно какие, по завету, как след.

— Э, да что с тобой толковать! — махнул Золотаренко рукою с досадой и потом добавил торопливо: — Ну, а что про дела? Я ведь в отлучке был, доходила глухая чутка, а доподлинно не знаю, что нового, хорошего, да такого, чтобы чувствовала ладонь?

— А вот обещал, что торжественно объявит, може, сегодня, — улыбнулся Ганджа своею широкою, волчьей улыбкой.

В просторной девичьей светлице хлопотали уже с самого утра Ганна с бабой и другими помощницами; она резала хлеб, укладывала в миски пироги, разливала наливку и водку.

Елена, войдя в светлицу, слегка прищурила глаза, обвела всю комнату беглым взглядом и остановила их на Ганне. Ух, до чего опротивела ей эта тощая святоша! И почему это она до сих пор распоряжается здесь всем?

— Столы для старшины, панно Ганно, где расставлять? — спросила торопливо Оксана, вбегая в комнату.

— А где ж, голубка? Там вместе на ганке и возле дома в тени, — ответила Ганна, стоя на коленях возле большой сулеи наливки, которую она разливала в кувшины.

— Как это, и старшину, и вельможную шляхту посадить вместе с нищими и калеками? — спросила Елена, и в голосе ее послышался какой-то насмешливый и пренебрежительный тон.

Ганна подняла голову и ответила сдержанно, хотя краска залила ей все лицо до самых ушей.

— У нас всегда так бывало.

— Мало ли чего ни бывало, да миновало, панно, — подчеркнула едва заметно Елена.

— Еще при жизни титочки я привыкла здесь всем распоряжаться сама, — ответила гордо Ганна, — и дядько доверялся мне во всем.

— Но ведь титочка, — Елена усмехнулась при этом слове, — умерла, а дядько, — подчеркнула она опять, — просил и меня показывать все звычаи, так как я выросла при варшавском дворе.

Ганна встала:

— Панна хочет сказать этим, — произнесла она глухим голосом, бледнея, как полотно, — что я здесь лишняя теперь, что она может распорядиться всем и сама.

— О нет! Ха-ха-ха!.. Сохрани, пресвятая дева! Бог с тобой, панно, — рассмеялась Елена своим звонким, серебристым смехом, — я не ищу отнять твою власть от лехов и коров!

— Не для коров и лехов прибыла я в Суботов, — заговорила Ганна прерывающимся голосом, отступая назад и обдавая Елену гордым взглядом своих расширившихся глаз. — Не расчет и не коварство привели меня сюда! Я бросила для семьи дядька единственного брата; я была матерью детям Богдана; я была дядьку другом щырым и верным...

— А я... — усмехнулась едко Елена, — стала татку коханою дочкой! — и, смерив Ганну холодным, торжествующим взглядом своих синих глаз, она гордо повернулась к дверям.

Во время разговора Ганны с Еленой Оксана едва удерживала свое негодование, но когда она заметила, что Елена, вся сияющая довольством, вышла горделиво из комнаты, а панна Ганна, бледная, едва сдерживающая слезы, направилась, шатаясь, к дверям сеней, она бросилась и сама опрометью из дома во двор, чтобы отыскать Морозенка и передать ему весь слышанный ею разговор.

— Олексо, — зашептала Оксана, найдя молодого козака у бокового крыльца, выходящего в сад, где не было видно никого.

— Что, моя любая, — протянул к ней козак обе руки. — Что с тобою? — произнес он с тревогой, заметив, что лицо молодой девушки было сильно взволновано.

— Там панна Елена, — заговорила Оксана, моргая усиленно ресницами, — так обижает панну Ганну. Говорит, что ей пора уже выезжать отсюда... смеется над ней.

— Голубко моя, — поцеловал Олекса поспешно черноволосую головку, заметивши, что никто не видит их в этом уголке. — Что ж, правда, нечего панне Ганне оставаться здесь больше.

— Ну, так и я не останусь здесь без нее ни за что! — вскрикнула Оксана. — Лучше наймычкой наймусь!

— Ты и так не останешься здесь больше, — шепнул ей Олекса на ухо, притягивая девушку к себе и покрывая ее голову поцелуями. — И наймычкой не наймешься никуда.

Оксана вспыхнула и прижалась головкой к его груди.

— Однако подожди меня здесь, — отстранился он быстро, заметив, что к ним подходит гигантский нищий. — Я только оповещу пана Золотаренка да сейчас и прибегу сюда.

Оксана вытерла лицо фартуком и присела на ступеньки крыльца.

— А что, славный козак, дивчыно? — обратился к ней нищий, останавливаясь у крылечка. — Давно ты, дивчыно, его знаешь?

— Давно, еще как батько мой был со мной.

— А где же твой батько?

— Ушел на Запорожье.

— А хотела бы ты увидеть его?

На глазах Оксаны показались слезы.

— Олекса говорит, что он жив, да что ему нельзя никогда возвращаться сюда... Если бы я знала, где могу увидеть его, я бы сама пошла туда.

— Тебе это не треба, дытыно моя! — вскрикнул вдруг нищий, срывая свою косматую бороду.

— Батько! — вскрикнула в свою очередь Оксана, не веря своим глазам.

— Батько, батько, — повторил нищий, прижимая к себе девушку и целуя ее в щеки, и в лоб, и в глаза.

— Так это ты тато, тато мой? — шептала со слезами Оксана, обвивая вокруг его шеи руки и целуя щетинистые рыжие усы отца. Несколько минут они не могли произнести ни единого слова.

— Дытыно моя, — заговорил он, наконец, с трудом, — ты простила ль меня за то, что я оставил тебя тогда?

— Батьку, батьку! — вскрикнула она с укором, прижимаясь губами к его жилистой грубой руке.

— Что это значит? — изумился притворно вернувшийся Морозенко.

— Ты знал, знал, — подняла голову Оксана и взглянула на него с укором счастливыми, еще влажными от радостных слез глазами, — недобрый, знал и не сказал.

— Ну, а теперь, не гаючи часу, так как батько с нами, — заговорил Олекса, беря Оксанину руку в свою, — признаемсямы ему, что покохали друг друга щыро и верно и что просим батька благословить нас.

Оксана вся вспыхнула и закрылась фартуком, а старый звонарь растрогался вконец.

— Истинно глаголю, — заговорил он, овладевая собою, — господь печется о едином от малых сих. Любитеся, дети, будьте счастливыми да не забывайте горемычного батька. Тебе, Оксано, Олекса измалу был за батька, ему и отдаю я тебя, он тебе будет и чоловиком, и другом, и батьком... Золотое у него сердце и честная душа, — говорил звонарь уже дрожащим голосом, чувствуя приближение позорной слабости. — Это тебе счастье от бога: верно, его вымолила там покойная твоя мать...

вернуться

132

Рундук – здесь: крыльцо, сени.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: