Эмпедокл из Агригента — это ясно сказано в первом наброске Гёльдерлина — «смертельный враг всякого одностороннего существования», ему и жизнь и люди причиняют боль, потому что «он, со своим вездесущим сердцем, не может жить с людьми широко и свободно, как бог, и любить людей горячо, как бог». Поэтому Гёльдерлин наделяет его своим сокровеннейшим свойством — неделимостью чувства; Эмпедокл, как поэт, как истинный гений, осенен благодатью слияния со вселенной, «небесного родства» с вечной природой. Но опьяненная сила Гёльдерлина вскоре возносит его еще выше, превращает его в чародея духа,
Пред кем в священный день, Когда вкушал он смерти ликованье, Божественное сбросило покровы, Кого земля и свет любил и в чьей Груди был дух разбужен духом мира.Однако именно благодаря этому всепостижению мудрец страдает от раздробленности жизни, от того, что «все сущее подчинено закону преемственности», от того, что ступени, пороги, двери и границы вечно разделяют все живущее, и даже самый пылкий энтузиазм не в силах спаять разрозненных людей, переплавить дробную форму существования в пламенное единство. Так Гёльдерлин придает космический характер своему личному переживанию — разладу между собственной верой и трезвостью мира: он обременяет Эмпедокла и восторгами своей жизни — экстатическими взлетами вдохновения и горькими минутами глубокого упадка, холодного разочарования. Ибо Эмпедокл в тот миг, когда он появляется в трагедии Гёльдерлина, уже утратил свою мощь: боги (в понимании Гёльдерлина — вдохновение) его оставили, «лишили его силы», ибо, опьяненный экстазом, он впал в гордыню, чрезмерно кичась своим блаженством:
Ненавистен Тот богу мечты, Кто вырос до срока.Чувство исключительности превратилось в его душе в блаженное исступление, Фаэтонов взлет настолько приблизил его к небесам, что он возомнил себя богом и стал похваляться:
Служанкой мне Властолюбивая природа стала, И если чтят ее, то лишь моя Заслуга в этом. Звездный небосвод, И море с островами — все, что видит Наш взор, — чем было бы оно? Чем были б И эти струны мертвые, когда б Звук, и слова, и душу я им не дал? Что боги, что их дух, когда бы я Не возвещал о них?И вот он лишен благодати, из великого избытка мощи он низвергнут в великую немощь: «широкий, полный жизни мир» кажется пораженному немотой пророку «утраченным владением». Голос природы тщетно звучит для него, не пробуждая мелодического отклика в его груди: он погрузился в земное бытие. Здесь сублимировано основное переживание Гёльдерлина, павшего с небес вдохновения в реальный мир, и в могучие сцены драмы он претворяет бесчестие, постигшее его в те дни. Ибо люди тотчас узнают о бессилии гения и, неблагодарные, набрасываются на безоружного, злобно издеваясь над ним, гонят Эмпедокла из города, лишают его очага — точно так же, как они изгнали Гёльдерлина из дома и отняли у него любовь, обрекая его на глубокое одиночество.
Но тут, на вершине Этны, в священном одиночестве, где природа вновь обрела для него голос, в прежнем величии восстает поникший герой трагедии, величаво возносится героическая песнь. Знаменательный символ: едва Эмпедокл утолил жажду кристально чистой водой горного ключа, как чистота природы вновь магически вливается в его кровь,
меж мною и тобой Опять встает рассвет былой любви,скорбь превращается в познание, необходимость — в радостное приятие. Эмпедокл познает путь к возврату, к последнему слиянию: он поднимается над людьми — в одиночество, над жизнью — в небытие. Теперь Эмпедоклу осталось одно, самое блаженное стремление: к последней свободе, к возврату во всеединство, — и, уверовав в мир, он радостно идет навстречу желанному концу:
Сыны земли робеют Всегда пред тем, что ново им и чуждо… В своем дому замкнувшись, лишь свои Дела и знают; взор их глубже в жизнь Не проникает. Робкие, должны Они в конце концов покинуть дом, В стихию воротиться, умирая, Чтоб каждый, в ней омывшись, снова юность Обрел. Великий дар ниспослан людям: Что могут сами юность вновь обресть: Из смерти очистительной, что сами Они избрали в должный срок, восстанут Народы, как Ахилл восстал из Стикса, — Непобедимыми. Отдайтесь же природе добровольно, Пока она не призвала вас!Величественным вихрем подымается в нем мысль о свободной смерти, и мудрец познает высокий смысл кончины в должный срок, внутреннюю необходимость собственной смерти: жизнь разрушает, раздробляя, смерть восстанавливает чистоту, растворяя во всеединстве. А чистота — высший закон для художника; не сосуд, а дух должен он сохранить невредимым:
Тот, через кого Вещает дух, в свой час исчезнуть должен. Природа божества порой нам зрима В богам подобном смертном: так ее Находит вновь взыскующее племя. Но только смертный, коему она Своим блаженством наполняла сердце, Поведает о ней, — она сосуд Спешит разбить, чтоб больше ничему Не послужил он на потребу людям. О, дайте умереть счастливцам этим, Пока в тщете, в позоре, в своеволье Себя не погубили; пусть в свой срок Себя с любовью отдадут богам.Только смерть может спасти святыню поэта — не надломленный, не загрязненный жизнью энтузиазм, только смерть может сделать вечным мифом его существование.
Не пристало Иное тем, пред кем в священный день, Когда вкушали смерти ликованье, Божественное сбросило покровы, Кого земля и мир любил и в чьей Груди был дух разбужен духом мира.В предвкушении смерти черпает он последнее, высшее вдохновение: как у лебедя в смертный час, раскрывается замкнутая душа в музыке… в музыке, которая величаво начинается, чтобы не кончиться. Ибо здесь трагедия обрывается, или, вернее, тает, уносясь ввысь. Подняться над этим блаженством саморастворения Гёльдерлин не мог — только снизу отвечают удаляющемуся, точно в эфирных высях замирающему голосу освобожденного медные звучания хора, воспевающего ananke — вечную необходимость:
Свершилось оно, Как дух пожелал И время, что зреет, Ибо нам, ослепленным, Нужно было увидеть Явленное чудо. И, величаво завершая трагедию, антистрофа воздает хвалу непостижимому: Велик его демон, Велика принесенная жертва.