«Кроме того, в Лондоне имеется Гайд-парк», — начинал наш учитель на жалобно звучащем, однако безупречном немецком языке уроженца Праги, а весь класс уже изготавливался впасть в зевоту; срывать урок Магнусу никто не хотел, все его любили и все заранее знали, куда он клонит: Гайд-парк — это символ демократии, на траве найдется место всем: собакам, лошадям и людям, Гайд-парк — это пуп Всемирной империи, седобородые старцы пускают самодельные игрушечные кораблики по водам круглого пруда — вечная мечта владеющей всем миром нации мореплавателей, искусно маневрируя, обойти все рифы…
Это торжественное откровение старого Магнуса, прослушав вполуха, саркастически спародировал однажды мой брат: нет, вы только представьте себе, — седобородые старцы, пускающие кораблики, — это символ демократии! «Записки Пиквикского клуба» Диккенса в немецком переводе в серии книг в мягкой обложке издательства «Инзель», вызвавшая немало споров экспериментальная постановка «Гамлета» (под названием «Гамлет во фраке») в Бургтеатре и гордое фабричное клеймо его курительной трубки (фирменный «данхилл»), — вот и все, что известно о Великой Британской империи Матросику, который никогда не заплывал дальше континентальных озер или Адриатики в узком пространстве между Далмацией и восточным побережьем Италии. Строго говоря, Англия для него едва ли не то же самое, что и Шанхай. Конечно, добираться до Лондона ближе, но и там и тут все равно окажешься далеко отсюда, а пребывание далеко отсюда, чего, вопреки всем порывам убежать (и как можно быстрее!), так страшится Матросик, не замеришь и не вычислишь по карте с помощью циркуля и сантиметровой линейки. Так что, может быть, доктор Требич посоветовал правильно: «Непременно отправляйтесь в Шанхай!»
Из несуществующего фотоальбома
Моментальная фотография № 2:
Шоттенрингская побирушка Мария на ступенях
Мальтийской церкви на Кертнерштрассе
(любительский снимок, размытый и нерезкий).
Поглядите-ка, старуха в платке, со свертком какого-то тряпья, с сумкой, набитой старыми истрепанными газетами, да еще с мешком впридачу. Нос у нее как у пьянчужки, и все же она не просто нищенка на церковной паперти; она следит, как прохаживаются мимо нее дамочки свободной от налогообложения профессии, как гуляют туда-сюда от Аннагассе до Иоганнесгассе, следит внимательно: вот дамочка почуяла потенциального кавалера, вот они как бы невзначай застыли на мгновенье лицом к лицу, вот шепотом делается предложение или произносится шутка, вот происходит попытка своего рода фронтального сближения: привстав на цыпочки и на мгновенье прижавшись, дамочка обещает и без того уже заинтересованному кавалеру телесное блаженство… Эта старая женщина, низведенная теперь на уровень «венских типажей», была когда-то красоткой Мицци, и она, словно состарившаяся и скукоженная преподавательница танцев на льду из Венского конькобежного союза, которая в свои лучшие времена успела побывать ледовой принцессой года, прекрасно разбирается во всем, что разворачивается у нее на глазах здесь, на главной площадке венского рынка продажной любви, разбирается профессионально, отбросив в сторону малейшие сантименты. Засчитывая недвусмысленный провал, она из ниши церковного портала басит незадачливой дебютантке насмешливым голосом любительницы шнапса: «Возвращайся домой, бери тряпку и принимайся мыть лестницу, — может, хотя бы это у тебя получится!» В неизбежных паузах, возникающих вследствие отсутствия клиентуры, она рассказывает неофиткам ремесла о Всемирной выставке 1873 года, о ротонде, воздвигнутой в Пратере, и о том, как она сама, — ее тогда называли красоткой Мицци, — выходя на панель, неизменно оказывалась на той стороне Кертнерштрассе, на которой с клиентов запрашивали пять гульденов. Это однако же было лишь самой нижней ступенькой на лесенке любви, ведущей в золотую клетку времен ее незабвенной молодости, в золотую клетку для канареек во все еще абсолютно имперской Вене: клиенты, платящие по пять гульденов, господа студенты, двухмесячное жалованье за часок с красоткой Мицци, подполковник, угощающий шампанским в «Табарине», генерал-майор с телом истинного аристократа под мундиром, приглашающий ее в отдельный кабинет у Захера, и затем, в зените карьеры Мицци, райская птица в ее золотой клетке — господин, платящий сто гульденов, и непременно князь, если (бывало и так) не по праву рождения, то произведенный в князья милостью самой Мицци. А пока суд да дело, слова благодарности за серебряную монетку, за серебряную монетку, брошенную дамой, прошедшей мимо церкви в сумку, которая набита старыми газетами, слова благодарности из уст мадонны-в-лохмотьях, ни на мгновение не забывающей о своем истинном иерархическом положении в системе светских координат, в диапазоне между пятью гульденами и целой сотней:
— Господи Боже мой, Дева Мария, Иосиф, целую ручки княгине, да вознаградит вас за это Матерь Божья, да воздаст сам Господь, а на нынешнюю ночку я желаю вам клиента, который раскошелится на целую сотню гульденов!
В дневное время шоттенрингская побирушка Мария располагается на ступенях биржи или доходного дома «Зюнхаус» (где ей мог попасться на глаза Матросик, стремительным шагом поднимающийся на встречу с матерью или с братом в отцовской конторе), этой-то диспозиции она и обязана своим нынешним прозвищем: шоттенрингская Мария. Так прозвали ее уличные сорванцы, никогда не оставляющие ее в покое, пытающиеся своими булавочными уколами спровоцировать вечно пьяную старуху на уморительно-гневную речь. Сейчас, после победоносного ввода войск, они подначивают ее такими словами:
— Отлично они смотрятся, господа немецкие офицеры, верно ведь, фрау Мария?
— Что значит — отлично смотрятся, паршивцы вонючие, тычетесь, как слепые щенки, куда ни попадя, а вот красных рейтуз гусарского лейтенанта вы не видывали и не нюхали, да и офицерского мундира с золотыми позументами тоже, вот бы у вас глаза на лоб полезли, — такие позументы, словно в каждый впечатано по сотне гульденов… А господа немецкие офицеры — они все в зеленом, как сторожа на грядках шпината, а сапоги у них, как у конюхов… А еще и эти — жирные парни в коричневом и в колпаках, как у трубочистов, — а коричневый цвет годится только на хорватский футляр для трубки настоящему офицеру, конский навоз убирать в такой одежде можно, а вот разговаривать… Да они и по-немецки-то говорить не умеют, паршивцы вонючие, отваливайте немедленно, господа немецкие офицеры, пока я совсем не рассердилась!
Позабыла ли она речи возлюбленного своей юности, учителя гимнастики Романа Хопфера из Брука-на-Муре, проникнутые духом германского национализма, или как раз из-за этого так разозлилась? Раз в месяц он наносил ей визит, форсируя Земмеринг; особая примета нордической расы в том, что она манифестирует свое мужество базовыми понятиями: физическая сила, физическое воспитание, физическое наказание, утверждает главный диетолог Германии, рейхсминистр физической культуры и спорта, в любом гимнасте живет тоска по общегерманскому единению, а Мицци тогда интересовало исключительно единение с Романом Хопфером; немецкое единение — это было мечтой моей пробуждающейся жизни, утренней зарей моей юности, это стало полуденным светом моей мужской силы, нашептывал ей Роман, а когда взойдет вечерняя звезда и призовет меня на покой, на вечный покой… но ей это было неинтересно, потому что она любила его, — вплоть до того самого дня, когда он ни за что ни про что женился на учительнице ручного труда, работавшей с ним в одной школе, — женился, по глупой случайности узнав о том, чем зарабатывает себе на жизнь Мицци, такой вот обманщик и ветрогон! С тех пор она изничтожает немецкий национализм басовитым и хриплым голосом, становящимся с каждым годом все более басовитым и хриплым, и в этом смысле должна, на мой взгляд, рассматриваться в качестве первой участницы австрийского Сопротивления, — увы, у нее найдется впоследствии не слишком много продолжательниц, у этой стогульденовой подвижницы борьбы за собственную индивидуальность!