Наступление советских войск развивалось. На этом, как и на других участках фронта, немцы применили так называемую эластичную оборону, которая потребовала особенной активности нашей разведки.
— …Оставляют огневые точки, которые продолжают действовать. Основные силы отводят. Потом ночью и оставленные стараются улизнуть. Мы же, пока разберемся, в чем дело, воюем большими соединениями против нескольких человек — так получается! Вы, следовательно, должны со своим взводом и автоматчиками разведать ближайшее расположение немцев, — сказал Орлову командир полка.
Были душные летние сумерки. Орехов находился на наблюдательном пункте полка — в разрушенной стопятимиллиметровым снарядом одинокой избе. Снаряд как бы отрезал от пятистенника деревянный ломоть передней стены, и казалось, что именно с отрезанным ломтем исчезло нечто индивидуальное, отличавшее это жилище от сотен других. То, что осталось, выветренное, вывороченное, искромсанное, не было уже чьим-то личным разоренным домом. Оно полностью сливалось с окружающей искромсанной, вывороченной, обугленной землей, бескрайней землей Родины!
Во дворике перед избой сохранились яблони с дуплистыми скрюченными стволами. Деревья были неказистыми, наверно, от рождения, но казались обезображенными войной. Под их черными, низко свисающими ветвями копошилось двое ребят, неизвестно чьих, неизвестно откуда, — с отходом немецких войск все дольше и больше женщин, стариков и детей появлялось в окрестностях. Дети, похожие в своем сером тряпье на чахлых цыплят, самозабвенно раскапывали землю, мусор.
Орехов взглянул вслед Орлову, увидел, что тот задержался возле ребятишек, и, повинуясь пробужденному отцовскому чувству, сошел с чердака вниз. В лежащей под яблоней кепке с большим сломанным козырьком виднелись гвозди, пуговицы, черенки от ножей, черепки от посуды. Мальчик лет трех, с большой головой на тонкой шейке, доверчиво показал Орехову в протянутой ручонке круглую металлическую брошку, видимо, найденную тут же.
— Мамкина! — сказал мальчик с обычной ребячьей гордостью за мать, которая обладала такой изумительно блестящей игрушкой. Мальчик опустил ручонку и молча смотрел на важного военного.
— Он ничего еще не понимает! — хмуро сказал старший паренек.
— Наверно, немцы убили, — тихо заметил Орлов.
Орехов перевел взгляд с ребятишек на разведчика, снова взглянул на ребятишек, и ему подумалось, что в лице Дмитрия можно различить нежные ребячьи, а в лицах мальчиков взрослые солдатские черты.
«Дети воюют, взрослеют на войне!» — подумал Орехов. И, вспоминая своих сыновей, закончил вслух:
— Настоящими людьми становятся и станут, да, станут. Несмотря ни на что!
В этот душный вечер, насыщенный, казалось, предстоящим жаром битвы, полковник (теперь уже полковник) Орехов, может быть, впервые почувствовал спокойную уверенность за будущее своих детей. Уверенность, которой ему не хватало долгое время. Он подумал о том, что, если даже с женой его, не дай бог, случится дурное, если и он сам погибнет, все равно могучая солдатская слава будет стоять рядом с его мальчиками и не даст их в обиду.
— В трудных условиях воспитываются наши дети, сколько ужасов они видят! Но ведь не только ужасов! Они и беспримерный героизм видят, встречают на каждом шагу. Они дышат кристально чистым воздухом великого народного подвига, и самые лучшие качества человека должны расцвести в их душах, не так ли, товарищ командир взвода?.. Впрочем, дела семейные вам, конечно, чужды…
Полковник как бы невольно продолжал давнишний разговор с Гориевым, и Орлов догадывался, что это так, зная о дружеских отношениях, существовавших у Павла с командиром полка. Не первый раз замечал Орлов, что полковник, обращаясь к нему, мысленно видит перед собой прежнего командира взвода.
— Решите как педагог, ну, словом, как воспитатель! — с улыбкой предложил однажды Орехов. В другой раз он произнес задумчиво: — Ошибся я, когда утверждал, что после войны будем людей строить… Война не прервала у нас формирования, то есть строительства человека. Наоборот! Сейчас у нас самая что ни на есть строительная горячка!
Орлову казалась очевидным, что полковник и не ожидает от него ответа. Полковник разговаривал с Гориевым! И это заставляло Дмитрия Орлова быть сдержанней, рассудительней, строже к себе. Ему представлялось, что он сгорит от стыда, если когда-нибудь командир полка воскликнет с досадой:
— Я и забыл, что вы не Гориев, а головорез Орлов, что с вами совсем иначе надо говорить!
То ли отношение Орехова, то ли преемственность положения, доходящая до мелочей (Орлов спал на нарах Гориева, ел из его котелка), то ли общее возбужденное состояние наступления привело к тому, что Орлову стало чудиться странное. Ему начало казаться, что в нем действительно живет какая-то часть души Гориева — спокойная уверенность того в себе, раздумчивая внимательность, ироническое отношение к второстепенному в жизни.
— Так вам все понятно, Орлов? — спросил полковник, стоя посреди дворика, большой и ладный на фоне изуродованных низкорослых яблонь.
— Да, товарищ командир полка!
— Еще раз повторяю: продумать основательно все детали! По-гориевски!.. Что вы намерены сделать прежде всего?
— Вступить в партию, товарищ командир полка! — неожиданно сказал Дмитрий, а старший мальчик вставил, как равный, свое слово в серьезный разговор:
— Все советские военные — коммунисты!
Почему-то именно сейчас, вблизи этих оборванных ребятишек, глядящих на него терпеливыми глазами народа, Дмитрий почувствовал ясную необходимость стать членом Коммунистической партии.
Вступление в партию представилось ему обязательным условием его личного успеха в предстоящих сражениях, успеха его взвода. И одновременно необходимой высокой данью памяти парторга, Павла Гориева.
— Я вас рекомендую, Орлов! — сказал командир полка.
…На исходе тех же суток взвод Орлова с приданными ему автоматчиками был возле немецких траншей. Помощник начальника штаба по разведке позвонил Орехову и передал расшифрованную радиограмму Орлова: «В траншеях пусто. Противник, возможно, закрепился на следующем рубеже. Двигаемся дальше».
После этого радиосвязь с Орловым прервалась. Но вскоре помощник начальника штаба сообщил, что радист был ранен, рация повреждена, ее исправила Каленова и снова наладила связь с Орловым.
— Она временно! Нет другого радиста под рукой! Она умеет! Научилась! — услышал командир полка, занятый мыслями о наступлении, и крикнул нетерпеливо:
— Ладно! Ладно! Давай не о пустяках! Давай сведения!
Однако через несколько секунд полковник сам позвонил на КП и спросил уже другим тоном:
— Так, говоришь, Каленова выручила?.. Ну ладно, ладно!
До его сознания дошло, что речь идет о девушке, которой он сам посоветовал поинтересоваться рацией в свободное время, о девушке, которая, видно, любила Гориева, глаза которой, как бы опустевшие после его гибели, вызывали сочувствие всех окружающих.
— Значит, осилила! — сказал Орехов, мгновенно представив себе девушку такой, какой она была в последние дни, — с безвольно опущенными плечами и неподвижным пустым взглядом.
— Значит, стало быть, осиливаем! — пробормотал он, возвращаясь к мыслям о наступлении и наблюдая за местным острым и красивым боем, который развернул один из батальонов соседа справа. Бой шел совсем близко, и Орехов понял, почему его КП оказался под огнем противника.
— Ну молодец, Каленова! — еще раз вслух похвалил полковник Зину.
…Когда несколько дней тому назад Зина еще издали увидела дымящуюся воронку на месте блиндажа санроты, она сразу поняла все. Она не заплакала, не закричала, не упала. Она лишь машинально слегка приподняла руки, точно отстраняя то, что должно было обрушиться на нее, и так пошла вперед, медленно, с трудом передвигая тяжелые ноги. Дмитрий попытался убедить ее вернуться. Она, очевидно, не слышала его слов. Попытался увести ее, она резко его оттолкнула.
Ей чудилось, что она шла очень, очень долго… Она страшно устала в пути — так, словно прошла всю планету. И остановилась у самого края древней земли, круглой и плоской, чтобы заглянуть в бездну, в «ничто».
И она стояла и смотрела в «ничто» и «никогда», впервые ощущая подлинный смысл этих слов, о котором люди стараются не думать. Потом она повернулась и пошла обратно, долго шла, очень долго. Но с ужасом увидела, что ни на шаг не удалилась от черты, за которой было «ничто». Будто шла Зина по краю плоской, круглой, как блин, земли и не могла оторваться от страшного края. А земля сжималась и высыхала. Сначала медленно, потом все быстрей, пока не превращалась в медный пятак, окруженный пустотой…
Наверно, это был бред. Но Зина не была больной с точки зрения обычного врачебного и житейского представления.
Она даже внешне почти не изменилась. Только вот глаза!..
Слова товарищей, доводы, реплики, замечания доходили до нее точно издалека и казались лишенными смысла. Ведь она поняла то, что было пока непонятно другим: земля просто пятачок, окруженный пустотой! Зачем горевать и радоваться, строить и разрушать, когда все равно все умрет? Пусть не сейчас умрет, так потом, через двадцать, тридцать, сто, миллион лет, но обязательно умрет. Один умер сегодня, другой умрет завтра, третий — пятьдесят лет спустя. Какая разница? Ведь они одинаково никогда больше не повторятся в мире!
— Ты куда-то за тридевять земель умчалась! Второй раз окликаю, а ты не слышишь! — с нарочитой грубоватостью сказал Дмитрий на другое утро после гибели Гориева, найдя Зину у той же свежей воронки.
А ей подумалось почему-то, что Орлов может, пожалуй, понять ее. Захотелось говорить, как можно скорее высказаться, объяснить людям то заблуждение, в котором они находятся, веря в могущество жизни.