8. «Любит — не любит…»

— …Скажите что-нибудь и вы, товарищ Каленова!

Зина еще в полку, когда узнала, что ее посылают с делегацией в Москву, приготовила речь о работе девушек на фронте. Она часто выступала на комсомольских собраниях, никогда не теряла нити выступления и сейчас помнила, о чем и как хотела говорить. Но приготовленная речь показалась ей такой шаблонной, что она, впервые не зная, как начать и как закончить, сказала, как бы продолжая думать вслух:

— Я не знаю, как начать, товарищи… У меня было приготовлено выступление, но сейчас я вижу, что оно не годится. Формальное оно, лишь бы выступить… Товарищ командир взвода говорил о росте человека на войне… Я догадываюсь, кого он имел в виду: у нас есть разведчик, Дима Орлов, — действительно ужасно отчаянный. Когда он пришел первый раз из ночного поиска, я подумала — вот герой! Он, знаете, уничтожил очень много вражеских солдат. Потом я поняла, что героизм — нечто большее, чем отчаянная смелость. И вот я сейчас думаю: что такое героизм? Кто-то — не помню кто, может быть, даже кто-нибудь из нашего полка — сказал, что героизм — это умение в любых условиях осуществлять поставленную перед тобой задачу. По-моему, правильно сказано! На вашем заводе, я уверена, много героев выросло во время войны так же, как вырос наш Дмитрий Орлов. Я очень рада, что товарищ командир взвода сказал о нем, и я очень хотела бы, чтобы товарищ командир взвода сказал когда-нибудь так же и обо мне… Потому что, — она запнулась, — самое главное на фронте то, что нет… посторонних! И у вас на заводе, наверно, так же!

Зина вернулась на свое место за столом президиума с чувством радостного облегчения — так, словно, ответив косвенно Гориеву в своем выступлении, она выполнила важное задание, долг. Потом — и в тот же день, и гораздо позже — Зина не раз повторяла себе: человек не должен мириться с несправедливостью, в том числе с несправедливой оценкой, допущенной кем бы то ни было по отношению к нему лично!

Машина ждала их. Зина и Гориев вышли после выступления раньше других. И в последнюю минуту перед отъездом в машине с открытыми дверцами, у которых еще стояли их товарищи из дивизии и провожающие, Гориев откровенно обнял Зину. В темноте ей показалось, что губы Павла вздрагивают по-ребячьи.

А Зина стала молча гладить его по голове, с которой упала шапка, по мягким, не очень густым гладким волосам, зачесанным наверх. Товарищи сели в машину. Гориев поднес к губам руку Зины в грубой солдатской перчатке и воскликнул свежим голосом:

— Ну вот и поехали — прямо в гостиницу, конечно!..

Потом он заметил Зине вполголоса, мягко и спокойно:

— А вы меня не поняли там, на заводе: я говорил не только об Орлове, а вообще о наших советских людях. И о вас, конечно!.. Говорил как не о «посторонней»…

На другой день Зина впервые заметила, что слова Гориева имеют удивительную власть над ней. Она без конца повторяла все, что он сказал, выступая перед рабочими, и каждое сказанное им слово казалось ей особенным, «его» словом. Условным паролем близости, потому что ведь объяснил он в машине, что говорил и о ней!

— Куда вы собираетесь? — спросил Гориев после завтрака всю делегацию. (Они решили пробыть еще день в Москве, так как надо было выполнить некоторые поручения штаба дивизии.)

— А вы сами — жену проведать? — задал кто-то встречный вопрос.

— Моя жена в эвакуации. — Гориев ответил так сухо, что спрашивавший, наверно, пожалел о своем случайном вмешательстве в личную жизнь командира взвода.

— Я, например, пойду посмотрю на Москву и на наших советских людей! — сказала Зина. Она нарочно употребила вчерашнее выражение Павла, желая проверить действие своего «пароля». Серые глаза внимательно взглянули на нее. Гориев улыбнулся, и улыбка была очень хорошая, не напряженная. И не ироническая.

«Понял!» — подумала Зина.

О советских людях она сказала только для «пароля». Но, идя по улице, действительно стала вглядываться в лица встречных, как невольно поступает каждый, кто возвращается после долгого отсутствия в родные места.

Трамвай № 27 шел по-прежнему через Малую Дмитровку, площадь Пушкина и Сущевку, то есть проходил мимо самого Зининого дома, у остановки «Подвески». Зина вошла в трамвай с таким гордым и радостным чувством, как, бывало, спешила к маме и папе из школы, имея хорошую отметку: есть, мол, нечто особенное, волнующее… Комната ее эвакуированных родителей была заперта, ключ находился в домоуправлении, а управдома не было на месте. Соседки собрались в кухне и ахали, глядя на Зину:

— Выросла! Похорошела!

Зина смеялась: точно так же ахали соседки, когда Зина возвращалась в Москву после летних школьных каникул. Но, кажется, она в самом деле выросла — во всяком случае, стала теперь одного роста с довольно высокой стенографисткой Дорой Христофоровной, что жила в комнате за кухней. Дора Христофоровна всегда хорошо одевалась, и Зина попросила у нее черное бархатное платье на один вечер.

— Я оставлю его у дежурной по этажу, и вы завтра же получите его обратно… Видите ли, тут мой начальник, капитан…

Зина покраснела. Она сама не знала, зачем она соврала, прибавив Гориеву лишние два чина.

— Понимаю, понимаю! — сказала Дора Христофоровна, пристально глядя на Зину. Она извинилась, что платье не разглажено, — в доме уже давно не было газа.

— С газом одно мученье, — стали жаловаться соседки. — Только по ночам загорается! А на пятом этаже, над нами, даже воды нет! Вот так и живем!

Они деловито громыхали посудой и смотрели на Зину уже не так приветливо, как в минуту ее прихода. Девушке показалось, что причиной тому — черное бархатное платье. Она почувствовала себя лишней со своим праздничным настроением в атмосфере хозяйственной озабоченности квартиры и торопливо попрощалась.

На обратном пути в трамвай с передней площадки вошли две пожилые женщины, оживленно переговариваясь между собой. Видно, приятельницы давно не встречались и случайно заметили друг друга у трамвайной остановки.

— Пенсию получаю, однако работаю… — сообщила одна.

— Да, приходится!.. — согласилась другая, неторопливо садясь на свободное место и доставая из-за пазухи довольно большой сверток.

— Я передам за вас свои пятнадцать копеек, — предложила первая.

— Спасибо, мне билета не надо! — с достоинством ответила вторая. Она развязала свой сверток, порылась в сложенных вдвое и вчетверо бумажках и извлекла новенький постоянный проездной билет, завернутый в чистую тряпочку. До кондуктора было далеко, трамвай переполнен, и женщина, держа билет на виду, как бы предъявляла его окружающим.

— Моя работа обеспечивает мне постоянный проездной билет. Я работаю курьером! — сказала она гордо. И такое наивное сознание значимости своего дела, своего труда слышалось в ее словах, что Зина опять почувствовала себя лишней, праздной среди занятых людей. Ей показалось даже, что на фронте вынужденное безделье выглядит более естественно, чем в тылу. Однажды, когда она пожаловалась подполковнику Орехову на то, что вот уже несколько дней, как нет перевязок и она занимается стиркой и уборкой, подполковник воскликнул со смехом:

— Ну и слава богу, что нет! Прекрасно, что у нас медперсонал безработный!.. А вы в свободное время рацией займитесь. Пригодится!

Зина улыбнулась, вспоминая этот разговор. Она спокойно подумала, что завтра снова будет в полку, подумала, что напрасно одолжила бархатное платье — она фронтовичка, зачем ей становиться иной, хотя бы и на один вечер?

Все-таки к ужину она надела платье. Ужинали внизу, в ресторане, и товарищи, выпив, кричали, что Каленовой невероятно идет черный бархат!

Зина чувствовала себя неловко. Хмуро оглядывалась по сторонам. На возвышении разместился симфонический оркестр. Дирижер, невысокий человек с длинным усталым лицом, по-видимому, тоже чувствовал себя неловко. Он склонил голову набок, словно с покорной терпеливостью выжидал мгновения тишины между звоном приборов и шарканьем официантов, чтобы дать знак оркестрантам начать.

«Наверно, понимает, что хорошая музыка здесь, в ресторане, не нужна, что в то время, как другие люди делают основное, важное, он занимается очень второстепенным!» — подумала Зина.

Гориев появился поздней остальных. Он постоял секунду в дверях и сквозь пестрый кружащийся зал пошел прямо к Зине — она знала это — именно к ней, глядя ей в лицо серьезными серыми глазами.

Вальсируя с ним, она сказала:

— Я люблю сильные танцы!

Он спросил с улыбкой:

— Что значит «сильные танцы»?

Однако он понял и в танго повел Зину так, что она почувствовала себя не в зале, а на беговой дорожке громадного стадиона. В перерыве между танцами она вышла из зала легкими шагами, миновала еще один полутемный зал, длинный коридор и открыла дверь на балкон.

Несмотря на апрель, было морозно и безветренно. На черное бархатное платье Зины редкие снежинки ложились как крохотные лепестки ромашки. Она стала стряхивать их, бормоча полузабытое наивное гадание: «Любит — не любит…»

Никто не знал, что Зина здесь. Но она не удивилась, услыхав шаги Гориева. Он извинился: просто хотел предложить ей лимонад. Она взяла бокал из его рук, отставила на перила балкона и доверчиво посмотрела снизу вверх на склоненное к ней бледное лицо.

Он поцеловал ее так, что она прислонилась к перилам и закрыла глаза. В тот миг ей показалось, что весь мир существует только для того, чтобы они вдвоем стояли, крепко обнявшись, под морозным небом. Но она сняла его руки со своих плеч. И поцеловала горячие мужские ладони так, как обычно целовала розовые ладошки младшего братишки. От неловкого движения Гориева бокал с лимонадом полетел вниз, слабо звякнул о мостовую.

Зина и Гориев вернулись в зал.

Зине казалось, что хор инструментов маленького оркестра рос, поднимался постепенно от густых низких звуков все выше и выше. Из широкой ровной мелодии вырвалась вперед, будто блеснула, тонкая трель кларнета. Хор притих. Кларнет пел один. Но вот ему стали вторить голоса скрипок, все смелей, все уверенней. И наконец, буйный каскад звуков разорвал последние нити ровной спокойной мелодии. И невысокий дирижер словно вырос. Он взмахнул руками как человек, готовый кинуться в штормовое море, и в то же время напоминал изогнутую в полете грозную волну… Солнце взошло… Да, солнце взошло!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: