— До свидания, Алеша.
Она растворяется мгновенно. Я провожу ладонью по лбу и глазам. Я шепчу: «Не для тебя… себя обманываешь… Чужая песня». Я нюхаю руки — они пахнут земляникой, лесом — иным, чем до сих пор пахли.
Акимов выползает из палатки. Дышит в лицо перегаром водки:
— Спятил, что ли? Лезь в сухое — пол-литру давим.
Опять у них прежнее, известное… А я смеюсь, хохочу на всю тайгу, на белый свет, совершенно ошалевший от счастья и, наверное, такой непохожий на себя прежнего, что от меня, как от чумного, отскакивает даже Акимов…
XIIIВ нашем холостяцком житье происходит перемена: приехала в отпуск жена Акимова. Это плоская длиннолицая женщина с золотым зубом. У нее странная фигура: широкая кверху и узкая книзу, грудей, кажется, совсем нет. Волосы выкрашены рыжей краской В палатке плавает запах духов — щекочет мужское обоняние. Акимов ходит как опоенный, не кряхтит, не вздыхает — он счастлив.
Глядя вбок, бормочет:
— Радость надо хватать голыми руками…
Зубрилов приказывает разбить им палатку рядом.
Посмеивается:
— Пусть нежатся голубки.
Женщину зовут Маргаритой. Иногда она развлекает нас: играет на гитаре, поет цыганские песни и танцует. Поет она гулким, каким-то барабанным голосом.
Акимов упоительно шевелит тонкими губами, поедая взглядом спину супруги. Иногда Маргарита танцует твист. Узкие бедра ее приходят в невероятные движения. В таком случае кто-нибудь из рабочих уходит, поругиваясь сквозь зубы:
— Развели тут, крохоборы!
Акимов мне поясняет:
— На работе ее ценят. Мы с ней жертвы.
— Жертвы?
— Да, быта. Нас сгубил быт.
— А не ты ее?
Несмотря на внешнее буйство, что-то в ней есть такое, упрятанное, глубокое…
А в мозг мне все сочатся и сочатся слова Акимова:
— Ее надо осмыслить — самородок.
Зубрилов, когда остаемся наедине, выносит заключение:
— Вместе этим людям быть нельзя. Невозможно!
Маргарита приглядывается сперва к Зубрилову, потом, не получив взаимности, — ко мне. На поляне она жарко сжимает мне руку, близко придвигает глаза. Не то какие-то собачьи, не то растерянные, с наивными искорками. Тоже поплавок в житейском океане… Мне в них смотреть больно. И я ей говорю, чтобы не ранить, чтобы уберечь, опять и опять не узнавая перемены в себе — не сентиментален ли я, Тузов, делаюсь:
— Брось. Выкинь из головы. Остынь, оглянись ты маленько. Брось ты к черту все это, ей-богу! Акимова брось. Себя брось — беги куда глаза глядят. На работе похихикивают? Догадываюсь. А ты презрей. Думаешь, я святой? Такой же. А паскудно. Поняла? Романсы пой, а рукоприкладства Акимову не позволяй. Зазвезди ты ему. Силу в тебе почувствует.
Она едва слышно шепчет:
— Вот… Ишь ты… какой, смотри! — И, по-детски краснея, отходит и оглядывается на меня.
Акимов же размышляет:
— Это, Алексей, жестокая женщина. Ее била судьба, но она выдержала смертельные удары. Кажется, только я один ее понимаю. Скрутила меня.
Зубрилов мне говорит:
— Людей, как бы то ни было, надо все-таки уважать.
А в общем-то живем без приключений. Злосчастный «козырек», над которым мы изрядно попотели, остался далеко позади. После него выпилили уже целый километр. Но впереди завидного мало: овраг, размытый карьер, зубья известняка, — все это придется рвать, выравнивать, приводить в божеский вид. После дождей нам немного легче. Иногда встречаюсь с Асей. Настроена враждебно: повлияли, возможно, трезвые товарищи, пояснив, что я элемент малоблагонадежный. В бригаду несколько раз наведывался Дубенко. Привез смену постельного белья, новенькие желтые тумбочки, робу. Видимо, он и наговорил Асе про меня.
Она ускальзывает всюду, неслышно и незаметно. Иногда я караулю ее, но девушка похожа на ветер. Неуловима. Я сжимаю кулаки в карманах штанов. Солнце мне кажется тусклым. И несправедливой вся эта земля, воспетая поэтами. В столовой сталкиваемся лицом к лицу. Она прижимается к стене, давая мне возможность пройти. Брови ее подняты, глаза ледяные.
— Не ходите за мной… Пожалуйста, Алеша, мне не хочется. Вот… отступите… Вот и все, — и прошмыгивает мимо меня торопливо, с опущенными глазами.
Я знаю, что ничего не докажу. Ничего…
В четверг во время обеденного перерыва около палаток появляется «Волга» Афанасьева. Мы уже все знаем, что его забирают от нас, — переводят куда-то выше. Стоим под старой, раздвоившейся сосной. Дмитрий подозревает:
— Сердишься, что тогда не угостил? И завидуешь?
Смотрит Афанасьев по-прежнему выше меня, на макушки старых темных сосен.
Я пожимаю плечами.
— Жизнь есть жизнь, Алексей.
А я опять говорю старую фразу — почему-то она не сходит с языка:
— Всегда знал, что ты хороший человек. На работу устроил.
Афанасьев прищуривается:
— Да? Ну до свидания, — сует руку и, забыв уже обо мне, идет к машине.
Минут через пять тайга заглатывает «Волгу». Лишь легкая пыль бурунчиками висит некоторое время в воздухе, затем и она гаснет. Мне чего-то жаль, но чего — я не знаю точно.
Бубнов не совсем понимает происходящее. Почесывая грудь, долго сощуренными глазами смотрит в ту сторону, куда уехал только что Афанасьев.
— Объясни: нормально подобное?
Я спрашиваю:
— Что именно?
— Ну, бывший наш… Скользкий, угорь, — и туда, в верхи… А?
— Им видней.
— Кому?
Я показываю глазами на небо. Бубнов тоже смотрит вверх, потом себе под ноги.
Я натягиваю рубаху: пора тол закладывать под берег оврага.
А когда отдыхаем после взрывов, начинает снова:
— Ответь!
— Он, видимо, хороший организатор, — говорю я.
Мы смотрим, как тягач, хрипя и вздрагивая, тащит целую гору шпал на наш участок, визжит трагично — вот-вот заплачет от тяжкого труда.
— Его раскусят, ты прав. Иначе нельзя. Его еще спустят… хотя… кто знает…
Я стараюсь ни о чем не думать. Моя голова никогда не занималась сложным анализом жизни. Я плавал по мелким речкам. В уши сочится бубновский басок:
— Хочу докопаться до некоторой закономерности, — Бубнов поправляет очки, яростно отхлестываясь от гнуса. — Вот, — он загибает палец, вымазанный в глине, и смотрит на него, точно впервые видит, — человек взбирается сюда, — кивает в небо, — потом сюда, — кивает на землю между ног, где валяется окурок. — Логический орешек?
— Судьба, Бубнов. Судьба играет человеком.
— Вся жизнь, какая б ни была, в наших руках.
Бубнов обхватывает колени и задумывается. Он похож на Архимеда.
— Идем-ка лучше грызть тайгу. Зубрилов ругается, — встаю я.
Руки мои потрескались, в царапины набилась пыль, и они сильно болят, особенно ночью. К концу дня мы втроем спиливаем и уносим с трассы тридцать четыре дерева.
Затем шашками тола подрываем пни — это гораздо эффектней, чем выдирать их корчевателем: и быстрей и меньше затрат. Группа по очистке сучьев жжет костры, а под благодатной завесой дыма, желтого и едкого, точно горчица, мы все-таки отдыхаем от страшного гнуса.
Акимов сегодня чем-то озабочен. Всю смену молчит, уходит немного раньше какой-то полинялый. Наши палатки в километре отсюда. Я вижу, как за кустами бежит Акимов, он похож на хищную птицу со своей длинной, жилистой шеей и журавлиными ногами. Бубнов внимательно наблюдает за ним из-под козырька ладони. Поворачивает ко мне удивленное лицо:
— Что с ним?
— Трагедирует, пингвин.
Встречает нас еще больше скисший, весь опустившийся, глаза бесцельно блуждают, губы трясутся, будто он смеется. Лицо стало еще длиннее.
Маргарита оставила ему клочок бумажки, записку: «Не ищи меня, Коля. Пустое все это. Буду одна жить».
В эту ночь он напивается до бесчувствия. На него противно смотреть: из глаз льются слезы, патлатый, вывалянный в земле, он дико топчет ее фотографию, а когда я засыпаю, то слышу, как клекот воды, озлобленный голос Зубрилова:
— Опаскудился сам и сделал такой же ее. Жизнь хочешь в гальюн превратить. Слабак! С такими дерьмовыми нервишками полезай в красный ящик. Научись жить!